Маргрит Моор - Серое, белое, голубое
Наполовину раздевшись, я легла в постель. На ощупь нашла сигареты. Окутав себя клубами дыма, стала вспоминать, как мама однажды приехала к нам на месяц в Севенны. Она стояла в лучах весеннего солнца в бежевом платье, с закатанными по локоть рукавами и спокойно слушала мои рассуждения о том, что надо перестроить флигель из каменных глыб в нормальный дом. Как это, интересно, тогда было, нужна ли была виза для въезда в Канаду?
Морское путешествие началось в Неаполе.
От причалов Неаполя летом 1947 года отошел шведский корабль для перевозки войск «Гойя», где на борту в числе двух тысяч других эмигрантов находились моя мать и я. Было раннее утро, мы стояли у бортика на верхней палубе, зажатые со всех сторон толпой. Я помню, что мама, неподвижная как статуя, не проронила ни слова, я же размахивала обеими руками. Ведь я впервые отправлялась в плаванье на корабле — я махала подъемным кранам, судам, чайкам, белеющей вдали береговой линии с домами и дворцами и, помню, до смерти напугалась, когда «Гойя», выходя в открытое море, дал прощальный гудок. Я была тогда худенькой девочкой восьми лет от роду.
Нам ни с кем не надо было прощаться. В Баньоли в лагере для беженцев, где мы проторчали целый месяц, все были проездом. Чехи, поляки, греки, итальянцы жили в мире и согласии на раскаленной добела площадке между двумя разбомбленными сталелитейными заводами. Мне там все нравилось. Люди выходили из своих бараков и разговаривали до глубокой ночи, пели, в любое время дня готовили еду — в этом было что-то поистине маниакальное, — готовили на кухнях, на спиртовках, на самодельных очагах, в жестяных банках из-под консервов: все были беспрерывно заняты едой. Еще там были дети, очень много детей, которые никогда не разбивались на враждебные лагери, поскольку прежде, чем могло дойти до этого, они уже исчезали, погрузившись на корабли, увозившие их в Австралию или в Канаду.
Я никогда раньше не видела моря. Лишь в Баньоли, под Неаполем, я взглянула на него впервые. Моя мать взяла меня с собой на пляж. И прежде чем скинуть тяжелые кожаные туфли и платьице и обнаружить, что легендарное море из рассказов и с открыток состоит не только из воды, но и из соли! — солью пропитались мои волосы, ресницы, губы покрылись солью, даже мои панталончики по колено стали солеными, — я смотрела во все глаза. Бледная равнина, окаймленная с трех сторон сушей, показалась мне до ужаса громадной. Недели спустя, когда мы уже вышли из Средиземноморского бассейна, я обнаружила, что вода сменяется еще большим количеством воды, воды и суши. Сардиния, Северная Африка, Гибралтарский пролив, Португалия, где мы видели последние европейские порты. Затем шел океан. Пространство, его познание. Вся эта зыбь, темно-зеленые волны, барашки пены на них будут маячить до тех пор, пока глазам не станет больно, а в голове не пойдет гул. Что там были за старинные города? Что за театры эстрады? Бидермайеровские столы-бюро с выдвижными ящиками, где хранятся письма, пудреницы и косметика, лайковые перчатки? Европа стала запахом, а запах узнаешь лишь в ту минуту, когда возвращаешься к нему. Моя мама, должно быть, навсегда прощалась со Старым Светом.
Она искала своего мужа повсюду. Проверила все списки, прошла по всем инстанциям, вначале в Чехословакии, затем в Берлине. Хваталась за каждую зацепку. Может быть, он сидел в таком-то или в таком-то лагере или сошел с ума и находится в психиатрической лечебнице. Она разыскала администрацию концлагеря Терезин и однажды явилась туда и смотрела в измученные лица людей, уже окончательно сбитых с толку. Позднее она рассказывала мне, что понимала бессмысленность своих блужданий, но не могла иначе. Одержимость в поиске помогала ей выстоять вплоть до того дня, когда она узнала о международной организации, отделении Объединенных Наций, которая способствовала людям, желавшим выбраться из Европы.
Мы делили каюту с четырьмя польскими женщинами. У них были гривы курчавых волос до плеч. Сумки забиты до отказа чесноком и водкой. В свете лампочек ночного освещения у меня перед носом мелькали туда-сюда их голые бледные ляжки. Моя койка была второй по счету. Обычно они держались по отношению к нам абсолютно безразлично: зевали, ели и пили, словно все еще были у себя дома в деревне. Иногда одна из них оборачивалась и протягивала бутылку водки, которую мать всегда охотно брала и деловито прикладывала к губам. Но однажды ночью от запаха чеснока, которым они хрумкали как яблоками, от духоты и кромешной тьмы в каюте, от стонов и скрежета зубов, сопровождавшего их беспокойный сон на трясущемся корабле, я чуть не закричала от ужаса и отвращения.
— Мама… — я взобралась наверх на ее койку.
Она тут же включила свет.
— Что случилось?
— Гамак. Где гамак? Ты ведь взяла с собой гамак?
Она встала. Посмотрела на меня и поняла, что я задумала.
— Ты хочешь пойти спать на палубу?
— Да.
— Погоди, я сейчас…
Через секунду она в пижаме, босиком шла со мной по коридорам, по лесенкам на верхнюю палубу: там некоторые люди уже устроили себе ночлег.
— Вот здесь голова, — пояснила она. — А здесь ноги.
Она повесила гамак между планками мачты. Укрыла меня одеялом, немного постояла рядом.
— Спокойной ночи, — она поцеловала меня.
— Спокойной ночи…
Она ушла, оставив меня среди прохлады, под черным небом, полным звезд.
Если вы захотите добраться из Квебека до северо-восточной оконечности полуострова Гаспе, где на берегу бухты, прорезанной в гранитном крае суши, расположен городок Гаспе, садитесь на самолет ДЦ-9 Брюстерских авиалиний, и глазом моргнуть не успеете, как будете там. Вы можете, конечно, ехать и поездом — машинисты и служащие железной дороги провезут вас через всю страну по диагонали, мимо города с индейским названием Матапедия и доставят в пункт назначения, на конечную станцию, крытый вокзал Гаспе, с просмоленной крышей в духе старых времен. И оттуда уже можно плыть по реке, сесть на кораблик и часов на шесть-семь потеряться, а потом снова найтись, плывя мимо берегов по течению; с каждым часом вы будете замечать, как берега все дальше и дальше удаляются, — жители Гаспе, говорящие по-французски, до сих пор называют эту реку Сен-Лоран. Кругом вода и птицы — морские и живущие на суше. На борту есть и другие пассажиры. Боже правый, где она, моя настоящая реальность?
На палубе я, как всегда, разговорилась. Когда я захотела поджечь сигарету, какой-то мужчина лет семидесяти в очках, за стеклами которых весело поблескивали светло-карие глаза, галантно предложил мне зажигалку. Еще у него были усы. Я сразу заметила, что он с некоторым трудом выражает свои мысли по-французски. Интересно, откуда этот господин? Как выяснилось, он был родом из Голландии.
— Я из Алфена, — уточнил он. — Хохе Рейндейк, дом девятнадцать. На первом этаже лежит мой больной отец. Он укрыт белым покрывалом, над головой распятие. На втором этаже моя семья — жена и восемь детей. Наверху мой кабинет — бухгалтерская контора…
Он посмотрел на меня добродушно и снова прищурился, вглядываясь в горизонт.
— Бухгалтерия… — рассеянно пробормотала я.
— Да, — подтвердил он. — Если б я не покинул страну, меня бы схватили и бросили в тюрьму.
Последовала пауза, и я почувствовала, что и мне не мешает в ответ рассказать что-либо из своей жизни. Итак, я стала вспоминать о своих чешских корнях и о морском путешествии, которое мы с мамой предприняли из Неаполя. Путешествие и рассказы — я часто замечала это и раньше — хорошо дополняют друг друга. В меняющемся мире, не имея твердой почвы под ногами, берешь и помещаешь себя в контекст страны в Центральной Европе, говоришь о матери, о морских снастях, мачтах и канатах, сообщаешь о том, как проснулась однажды под открытым небом с бьющимся сердцем, потому что почувствовала, как кто-то стоит рядом и пристально смотрит: это был морской офицер — темные плечи, глаза, зыркающие из-под фуражки, — он протянул мне зеленое-презеленое яблоко.
— Наверняка это был дядюшка Сэм.
Я вдалась в подробности, порой придуманные, но посреди этих мелочей была я сама. Польские женщины, которые складывали губы в трубочку и выплевывали в воздух, на несколько метров вверх, очистки от чеснока. Тучи мух на борту океанского корабля, возможно ли такое? Входя в каюту, надо было наклоняться из-за свисающих слишком низко гирлянд липучки, и вот приклеились волосы, чувствуешь мягко колышущийся живот матери, она прижалась ко мне и говорит: «Стой спокойно, не дергайся, иначе мне не отлепить».
Я повернулась лицом к тому, кто стоял рядом со мной у бортика, и сказала:
— Иной раз я задумываюсь: а на каком языке говорили мы тогда с мамой?
— Наверное, все же на чешском.
Нет, не на чешском. На немецком. Моей маме приходилось говорить со мной на языке, который с некоторых пор резал ей слух. Она так и не научилась бегло говорить по-чешски, потому что мой отец свободно владел немецким, кроме того, целый год перед тем, как покинуть Европу, мы прожили у ее родственников в Берлине.