Елена Катасонова - Дневник женщины времен перестройки
- Всего двадцать, - вздохнула я. - Нет, двадцать один... Через месяц... Если не получится у нас ничего с демократией, что с ними, неформалами, будет? Их же в порошок сотрут!
- Значит, пока еще двадцать? - пропустив мои последние слова мимо ушей, зачем-то уточнил он. - А письма вы пишете?
- Кому?
- Да детям своим.
- Я звоню, - стала оправдываться я, почему-то чувствуя себя виноватой. - Как-то не принято сейчас писать, да и их затруднять не хочется.
Пришел его черед удивляться.
- В чем же тут затруднения? В том, чтобы прочесть?
- Но ведь придется же отвечать, - совсем растерялась я.
Он улыбнулся, снял очки, принялся протирать стекла. Протер, положил очки на столик, и я увидела его глаза: добрые, грустные, все понимающие. Черт возьми, красивый мужик! Брови сходятся у переносицы, глаза большие, коричневые, черные ресницы длинные и густые, как у девушки. И очень ясные, голубоватые белки глаз. Он снова надел очки, спрятался.
- А вы пишите, - посоветовал мягко, - и пусть они вам отвечают. Им это тоже на пользу, поверьте, хотя сами они, может быть, не догадываются, а уж вам-то... Или не хотите раскрываться перед детьми? А перед мужем? Тоже нет?
И тут неожиданно для себя я призналась, что стала писать дневник - со вчерашнего дня, - и он оживился необычайно.
- Очень хорошо. Прекрасно! - Он взял мои руки в свои. - Человек, как правило, сам ищет - и находит! - спасающий его путь. Дневник - это великолепно! Ни за что не бросайте. Это вы хорошо придумали.
Господи, что со мной? Неужели я плачу? В носу защипало, и заболели виски, глаза стремительно стали заполняться слезами. Я открыла рот и задышала часто-часто, изо всех сил стараясь сдержать неожиданные дурацкие слезы перед чужим человеком, который держал в руках мои руки.
Похоже, он понял. Выпустил руки, встал, налил из графина в стакан воды, поставил его на столик, сел и принялся писать еще рецепт со множеством компонентов. Все это молча и на меня не глядя. Я выпила воды, вытерла платком глаза, вздохнула. Он посмотрел на меня.
- Порошки будете заедать медом. Все наладится, вот увидите. - Он снова взял в свои мои руки и заговорил очень медленно, на низких регистрах: - Все будет у вас хорошо. У вас и так все хорошо: вы красивая, интересная, обаятельная женщина, вас любят студенты, у вас прекрасные муж и дети, вы написали талантливую работу, необходимую людям. Теперь нужно передохнуть: вы устали. Отдохнете, наберетесь сил и найдете выход, защитите свою диссертацию. Поверьте мне - так и будет. И вы дадите мне телеграмму, и я приду на банкет. Вот адрес - здесь, на визитной карточке.
Он говорил, говорил, голос его жужжал, как шмель, а я вроде как засыпала, хотя все слышала и даже кивала в ответ, во всем с ним соглашаясь. Мне было спокойно, уютно, тепло, и я знала, что все будет так, как говорит врач. Потом он сделал какие-то пассы над моей головой, и я очнулась. На сердце было легко и ясно, никаких слез не было и в помине - ни в душе, ни, так сказать, натурально.
- Когда вы едете в вашу Самару? - спросил он. - Пока что не собираетесь? Ах, командировка... Так вы зайдите еще раз перед отъездом. И запомните: все у вас отлично, а то, что случилось, - трудности роста, нормальные карьерные трудности, если, конечно, не считать слово "карьера" ругательством. Но теперь, кажется, так уже не считают.
Он встал и проводил меня до двери.
- Заходите, - пригласил дружески, как-то по-свойски, или мне показалось?
Первый день праздника
Все разъехались - кто куда, потому что в этом году гуляем аж целых четыре дня. Написала "гуляем" и усмехнулась. Хорошее слово - веселое, вольное, только к жизни нашей давно не подходит.
Никого в общежитии - я и дежурная. Сидит внизу, у телика, вяжет что-то длинное, бесконечное, поглядывая на экран, а на экране парад, как в старые времена, только не столь громкий, не столь торжественный и с элементами критики. А я заварила покрепче чай - бухнула в стакан ложки три, а он все равно как веник - и пишу. Микстуру, выписанную врачом, с грехом пополам заказала (правда, без двух компонентов), а порошки изготовить не удалось. Три аптеки обошла, в четвертой на меня ка-а-к рявкнут:
- Он что, с Луны слетел, ваш профессор? Конец года, все лимиты исчерпаны, ишь чего захотел! Вот будут новые фонды...
- Так ведь рецепт устареет.
Взяли, посмотрели, с удовольствием подтвердили:
- А как же! Действителен только два месяца.
Показалось мне или нет, что надо мной потешаются? Послышалось или нет злорадство в провизорском голосе? Наверное, показалось, наверное, послышалось, это все хандра проклятая. Натравили, конечно, людей друг на друга, но не до такой же степени?.. А я мед купила - порошки заедать, - а их и нет, порошков. Впрочем, он и без порошков хорош, на ночь особенно - с молоком, вместо снотворного.
Так о чем я хочу сказать? О работе, о ней, пропади она пропадом! Еще в школе, давным-давно, знала я совершенно точно, что буду любить то, чем займусь, потому что всегда делала все со вкусом и старалась делать хорошо, лучше всех. Вообще-то я мечтала быть актрисой, но мама об этом не хотела и слышать!
- Еще чего! Театры на ладан дышат. И характер у тебя - не дай Бог никому.
- При чем тут характер?
- Да он при всем! Будешь ссориться с режиссерами, а тебе за строптивость роль не дадут! Иди-ка лучше в индустриальный или строительный, получай нормальную, земную профессию, а в спектаклях играй на здоровье! В любительских.
Ну я и пошла в индустриальный: думала, это творчество... О театре тосковала ужасно, года два обходила стороной наш теремок на Вилоновском, но институт полюбила, и к третьему курсу появились у меня всяческие идеи и публикации. Недаром, значит, была я уверена, что все у меня получится и ни от кого я не буду зависеть.
Как - ни от кого? А когда полюблю? Есть же она на свете, любовь, главное, что ни говори, в жизни... Ну, это другая зависимость, "сладкий плен", да еще обоюдный. Как мечтали мы тогда о любви! Никакого там секса (мы и слова такого не знали), никакой плоти, только любовь - возвышенная и духовная. Потому, наверное, так много в моем поколении разочарованных. "Снится мне море, и солнце, и ты..." - вздыхает тенор, и под этот голос, под зовущую эту мелодию ждешь чего-то, чего не бывает в жизни, особенно в нашей - бесправной и неимущей, в нашей замордованной, угрюмой стране. Море, теплая ночь, лунная на воде дорожка, трепетные объятия... Эх, да что там!
Современные девчонки померли бы со смеху: в наши семнадцать, девятнадцать, двадцать лет мы и о близости не помышляли, не то что о неведомом сексе, не было и слов таких в обиходе, да и не только у нас, у взрослых тоже, сколько я помню. Ни в кино, ни в книгах ничего откровенного - ни намеком, ни словом. Катаются герои на лодке, смотрят друг другу в глаза, иногда ссорятся (она по-девчоночьи задирается, а он, сильный, большой, в тенниске и парусиновых туфлях, на ее задорные выпады восхищенно и снисходительно улыбается), а за кадром музыка: "Любовь от себя никого не отпустит..." А то вдруг героиня сиганет в воду (если рассердится) - в платье и шляпке, красивая и сердитая, и косметика в воде не смывается... Только такую любовь мы и видели - романтическую, глуповатую, бестелесную. Не очень-то с любовью в нашей стране получалось. Чудесный этот цветок не вписывался в наш суровый и печальный быт, в жизненные планы не входил, и, как ни странно, не входил в эти планы и брак, хотя, само собой, рано или поздно замужем все оказывались, многие, как я, на всю жизнь.
Почему, ну почему никогда не считалось это главным - любовь, брак, даже семья? Теперь-то я понимаю, что это и есть жизнь! Особый, теплый мир, никакой другой его не заменит. У нас же главным всегда было (и остается!) то, что происходит не с тобой, а вокруг - в стране и шире - в мире, который мы до смешного, до слез не знаем, потому что сидим в клетке. Как тяжко понимать все это! Невыносимо признаться, что собственная твоя жизнь, движения твоей души, жизнь твоего тела даже для самой тебя были делом второстепенным. А ведь писали вроде и книжки о ней, о любви, но тоже на каком-то детском, неразвитом уровне. Оставалась, правда, великая, необъятная классика, так ведь это было как бы и не про нас, "тургеневских барышень" мы чуть ли не презирали.
И вот теперь, когда мне за сорок, я, застыв от тоски, всматриваюсь в себя: что со мной сделали, где моя душа, как прошла моя жизнь? Я-то была уверена, что независима, все понимаю, а газеты - пусть себе пишут, радио пусть долдонит! Эти бредни не для меня, они для других, тех, что проще, наивнее, глупее! Но потихоньку-полегоньку меня, оказывается, еще как обработали и много чего отняли. Я и сейчас - как бы это сказать? - не в меру политизированна. Думаю о себе и своих делах, а выходит, что обо всем обманутом поколении (трех поколениях!). И опять - в который раз! - мною манипулируют: что ни журнал - пытки, лагеря, наши безвинные мученики. И я ужасаюсь, пропадаю от чувства вины, но как приговоренная, как наказанная читаю всю жизнь про одно и то же: войны, пытки, расстрелы. Персонажи только меняются: вчерашние враги - сегодня герои, вчерашние патриоты - садисты и уголовники. А суть одна: снова и снова уводят нас от нашей единственной, пролетающей как сон жизни, упорно (и успешно!) тянут в прошлое, прошлое, прошлое! Все, что угодно, только не думайте о себе, не копайтесь в собственной жизни, не пытайтесь понять, возмутиться: за что нам все это? Впрочем, я, кажется, повторяюсь, потому что без конца об этом думаю, прямо какая-то мания.