Елена Катасонова - Концерт для виолончели с оркестром
- Не ты, а машина, - сердито поправила его мать.
- Ну машина, - покорно согласился Алик.
- Завтра не приходите, - решила Любовь Петровна. - Холодильник набит битком, и я хочу отдохнуть. Вечером позвоню и скажу, что мне нужно.
Алик склонился над матерью. Она резко от него отвернулась, и поцелуй пришелся куда-то в ухо. За что она сердится? На него-то - за что? Он осторожно прикрыл за собой дверь. Почувствовал огромное облегчение, вырвавшись на свободу. Облегчение и стыд за него: это ведь его мать, как он может? "Почему она такая сердитая? - снова подумал он. - Не понимаю..."
- Это от слабости, - сказала, выслушав Алика, Рабигуль.
- От слабости? - не понял Алик.
- Ну да, - кивнула жена. - Мама твоя привыкла все делать сама. И вдруг - постель, болезнь, лютая слабость...
- С нее-то все и началось, - вспомнил Алик.
Они сидели на кухне. Неяркий свет бра освещал стол, их склоненные над столом лица. Грозное известие, привезенное Аликом, объединило их, и Рабигуль в который раз поразилась бездонности нашего сердца.
Вот сидит против нее человек, которого она не любит, но он ей невероятно, невозможно близок, а на другом конце Москвы - тот, кого любит, чужой, не очень понятный, с переменчивым настроением... Непрестанно, мучительно, с радостью и со страхом думает она о нем днем и ночью и только этими думами и живет.
- Тебе нельзя не ехать, - сказала Рабигуль мужу. - Если что, я тебя вызову.
Алик подавил вздох. Значит, он будет один, и никто к нему ни в каком ноябре не приедет. Только если умрет мать. Какая жестокая альтернатива! Гнев охватил Алика; почему именно ему выпало такое на долю? Чем он прогневал Всевышнего? Алик покосился на Рабигуль. Как всегда замкнута и спокойна. Но что-то новое появилось в ней, вся она стала другой. И в постели - другой. Он всегда страдал от ее холодности, но теперь, после Пятигорска, что-то зажглось в этой непостижимой женщине, его - неужели? - жене, а он оставляет ее одну!
Алик встал, подошел к Рабигуль, склонился над ней, сидящей на стуле, и стал ласкать ее грудь, живот, добираясь до лона.
- Ты что? Ты чего? - шептала Рабигуль, но он не слышал ее.
Резким движением отодвинув от стола стул, Алик позволил жене встать, но только затем, чтобы грубо и быстро уложить ее на пол, прижать всей своей тяжестью к ковровой дорожке, зажать рот поцелуем и рвануть "молнию" на своих брюках. Такой страсти он не испытывал никогда. Так не был он никогда с Рабигуль. Ошеломленная, она не сопротивлялась, да и как бы она могла? Это было почти насилие, но она ответила на него столь же грубо и страстно, сжав Алика Коленями, сцепив за его спиной руки, застонав от жгучего наслаждения. Что-то темное, из недр естества поднялось в ней, слепой поток унес ее далеко-далеко - от музыки, стихов, возвышенных чувств, вообще от культуры к тому первородному и слепому, что заставляет человека вспомнить потом, что он - часть природы, а не ее властелин. Всемогущая смерть, незримо и грозно вставшая у изголовья еще не старой женщины, карауля и не отпуская ее, внезапно обострила чувства, вызвала безумную жажду жизни, от-" чаяние от предстоящей разлуки у Алика, бурную радость у Рабигуль - "Теперь можно не ехать!" - стыд за эту преступную радость... Вся эта буря чувств заставила Рабигуль шептать слова, ее недостойные - но сейчас они были правдой! ощущая, как растет, поднимается и выплескивается наружу волна наслаждения того самого, что открылось ей в Пятигорске.
- Володя...
- Как, как ты меня назвала? - спросил, приподнимаясь на руках, Алик.
- Никак, - помолчав, ответила Рабигуль и закрыла глаза, скрывая внезапные слезы.
8
Теплой ночью, полной лунного света и сияющих звезд, незримо и вкрадчиво август на мягких лапах вошел в Москву. Начался последний месяц короткого лета. Солнце пылало безнадежно и яростно, чувствуя, что осталось ему царить недолго, электрички пахли яблоками и грибами, загорелые дачники везли в Москву бесценные дары земли. Но вечерами уже накидывались на плечи легкие кофточки, выпадала по утрам роса, и трава все дольше оставалась седой и мокрой, грачи обучали птенцов, подготавливая их к дальнему перелету. Шум множества крыльев заставлял прохожих поднимать головы, провожая взглядом проносящиеся над Москвой стайки, и задумчивые, чуть печальные улыбки освещали лица: да, осень не за горами.
Рабигуль шла в ситцевом сарафане, присланном из далекого Казахстана. Мать шила великолепно - в свое время это спасло от голода всю семью - и знала достоинства Рабигуль. Узкие бретельки оставляли открытыми смуглые плечи, тугой лиф плотно облегал высокую грудь, пышная юбка подчеркивала тонкую талию, стройность длинных, красивых ног.
Сегодня у Рабигуль выходной: ей не нужно ехать на дачу. И сегодня придет Володя. Перед отъездом Алик, поколебавшись, подумав, предусмотрев то и это, все-таки вывез мать за город, и ей сразу стало легче.
Целыми днями сидела она в кресле, в тенечке, зорко наблюдая за Рабигуль. Та носилась по участку, как веселый, озорной ураган. Все делала, все успевала, а вечером вихрем летела в Москву, где ее ждал любимый. Она спускалась на перрон, делала два шага ему навстречу и оказывалась в сильных мужских руках.
Володя обнимал Рабигуль так крепко, словно они встретились после мучительной и долгой разлуки. Не разжимая рук, они ехали к ней домой и упоенно бросались друг к другу, а потом, опустошенные и счастливые, пили на кухне чай или, смеясь от полноты жизни, стояли вместе под душем, и Володя все боялся, как бы Рабигуль не упала, когда он ласкал ее под прохладными струями, возбуждавшими их обоих. Он же укладывал Рабигуль спать.
- Не звони очень рано, - просила она. - Завтра я отсыпаюсь.
- Конечно, конечно! Я позвоню в десять.
Осторожно щелкал замок - это уходил Володя, - и Рабигуль, обхватив руками подушку, проваливалась в глубокий сон. Она все объяснила в оркестре про Любовь Петровну, и маэстро, поогорчавшись, нашел ей замену на время гастролей. Так она осталась в Москве, с любимым. "Но ведь Любовь Петровна и вправду больна", - оправдывалась перед собой Рабигуль, не веря своему счастью и стараясь не вспоминать о последнем разговоре с маэстро.
- Хорошие у вас композиции, - сдержанно похвалил он. - Я тут кое-кому показал, но теперь лето, все разъехались, в Союзе композиторов тишина, так что придется повременить. А над чем вы работаете сейчас?
Вопрос ударил прямо в солнечное сплетение. Над чем же она работает? Да ни над чем! Мечется между дачей, где заботы и горе, и Москвой, где такое счастье... Еле-еле успевает отыграть обязательные три часа, чтоб пальцы не забыли виолончели.
Запинаясь в смущении, Рабигуль бормотала нечто невразумительное:
- Вы ведь знаете, я всего лишь исполнитель...
То, прежнее, написалось само, случайно... Я не думаю, что должна...
И тут маэстро показал свой нрав, встал на дыбы, и Рабигуль увидела его таким, как видели иногда другие, вызвавшие дирижерский гнев.
- То есть как это - "само"? - загрохотал он, надвигаясь угрожающе на Рабигуль. - То есть как - "исполнитель"? Я же сказал - да или нет? - что у вас хорошие, неожиданные, свежие композиции! Значит, что-то проснулось в вашей душе, и вы несете за это ответственность! Человек отвечает, черт возьми, за талант, посланный свыше!
Широкое крестьянское лицо раскраснелось, глаза сверкали, вздыбилась седая грива буйных волос. Старик был поистине великолепен.
- И что же вы улыбаетесь? - окончательно разъярился он, заметив радость ветреной девчонки при слове "талант". - Что я сказал смешного?
- Ничего, - пролепетала испуганно Рабигуль.
- Нечего веселиться, - проворчал дирижер, и ворчание его походило на громыхание затихавшего, далекого уже грома. - Рано! Пока рано. Есть наметки, штрихи таланта, только штрихи. И неизвестно, что из вас там получится, и если будете, скажем, лениться...
Он уже немного жалел, что похвалил Рабигуль: посмотрите-ка на нее! Сияет, как блин на масленице.
Эта молодежь и так не в меру самонадеянна...
Рабигуль, пережив мгновенный испуг, и впрямь сияла. Куда девалась ее обычная сдержанность? Алели щеки, улыбались губы, а уж глаза... Маэстро взглянул на нее из-под косматых бровей и неожиданно для себя улыбнулся тоже. Грубое его лицо сразу смягчилось и подобрело.
- Ну-ну, это я так. Работать, работать и работать!
Сидеть за столом и писать. У композитора должен быть крепкий зад.
Рабигуль, покраснев, кивнула, и они расстались до осени.
Конечно, она обо всем рассказала Володе, опустив, естественно, последние слова маэстро, он, конечно, порадовался вместе с ней, но он же и забирал все ее свободное время, и она это время с восторгом ему отдавала. Иногда, проводив Володю, вставала и среди ночи садилась за инструмент - так жгла внутренняя тревога: как ни старалась Рабигуль беречь пальцы, все равно от этой проклятой дачи они огрубели.
А Любовь Петровна придумывала все новые для нее заботы. Но когда дошло до "закрутить банки", Рабигуль взбунтовалась.