Жюль Ромэн - Парижский Эрос
Три круга вокруг площади я сделала не нарочно. Так же рассеянно углубилась я в улицу Сен-Блэз, причем мое умственное возбуждение опять видоизменилось. Я вернулась к самой себе, к моим интересам, к материальному устройству моей жизни. Я по-детски радовалась, производя расчеты, и с удовольствием приступала к ним сызнова, потому что цифры, которые я шептала почти вслух, оставляли на моих губах постоянно новый вкус уверенности.
Я уже четыре месяца жила в этом городе, который известен не столько сам по себе, сколько благодаря своему соседству с курортом Ф***. Моя мать, овдовевшая три года назад, недавно снова вышла замуж, не слишком заботясь обо мне. Я сейчас же приняла меры к тому, чтобы стать самостоятельной; и, хотя у меня были возможности в Париже, — мой профессор Д. легко достал бы мне выгодные уроки, — я жаждала удалиться оттуда, чтобы упростить мои отношения с матерью, а, может быть, также, чтобы лучше опьяняться горечью. Моя подруга Мари Лемиез, которая вместе со мною училась в лицее в Париже, преподавала в провинции. Мы время от времени переписывались. Я спросила ее, нельзя ли найти место учительницы музыки в том городке, где она преподавала. Мне кажется, она не произвела слишком серьезного расследования и советовалась, главным образом, со своей дружбой ко мне. Она ответила, что я, конечно, найду уроки, что она сама введет меня в несколько семейств и что она приветствует мой приезд, как благословение свыше. По-видимому, она очень скучала.
Действительно, первые мои попытки были мне весьма тягостны. В течение первого месяца у меня было всего два урока в неделю, по часу каждый, которые оплачивались только по пять франков. Таким образом я зарабатывала сорок пять франков в месяц. Не ожидая ничего подобного, сейчас же по приезде я начала столоваться в том же отеле, что и Мари Лемиез, и наняла приличную комнату невдалеке от нее, а также взяла напрокат рояль. Мой рояль остался у моей матери. Я не хотела его перевозить, не выяснив сначала, будет ли мое пребывание здесь продолжительным.
Все, вместе с услугами, стоило мне около ста пятидесяти франков в месяц. Таким образом, это было крушением. Пятьсот франков дорожных денег, взятых из Парижа, грозили растаять в три месяца.
Начиная со второго месяца, я сжалась, чтобы защищаться, так как решила выкарабкаться самостоятельно. У меня оставалось триста семьдесят франков. Я отложила триста, как последнее прибежище в случае полной нужды или болезни, и поместила их в банк, чтобы они меня не искушали. Я нашла себе более дешевую комнату. Я отменила обеды в отеле. Я сохранила только рояль.
Впрочем, из четырех месяцев безденежья лучшее воспоминание оставил во мне второй. Именно крайность моей бедности и неожиданность этого падения повергли меня в какую-то темную радость. Отречение, когда оно приближается к совершенству, дает душе достаточно высокое напряжение. Во мне, как, вероятно, в большинстве людей, есть неиспользованный аскет, который только ждет случая проявить себя. Напротив, умеренные лишения и постоянная забота о поддержании в равновесии довольно скудного бюджета наполняют меня печалью нужды.
С утра до вечера я была окутана какой-то едва уловимой дрожью, и во время ходьбы, — а я гуляла часто, — это рождало вокруг меня, совсем близко, в моих ушах, в моей голове, что-то утешительное и глубокое и что, казалось, пело. Я проходила каждый день вдоль вала и огибала старую церковь. Мне стоит только вспомнить об этом, чтобы содрогнуться опять. Внутренность церкви меня не привлекала. Мне казалось, что вместе со мной двигается процессия, отражения или отзвуки которой почти касаются стен и придают им какой-то проникновенный вид, как будто первая толща камней, — она-то во всяком случае, — поражена и охвачена трепетанием духа.
С приближением ночи я чувствовала, как дрожь во мне понемногу съеживается, ищет себе приюта, становится покалыванием в глазах и в горле. Я возвращалась к себе в комнату; освобождала место на мраморном камине, тщательно и в то же время рассеянно устанавливала спиртовку и приготовляла обед в одной из двух посудин: то яйца на маленькой эмалевой сковородке, то картофельный суп в кукольной кастрюле.
Я накрывала столик на полпути между камином и кроватью. Покалывания в горле и в глазах становились сильнее, набегали две-три слезы, вкус которых примешивался к вкусу первого глотка.
Я не старалась умиляться над собою, но и не боролась с этими слезами, которые были во мне как бы завершением целого дня.
Мари Лемиез отлично заметила ограничения, произведенные мною в моей материальной жизни, но не в ее характере было рисовать себе положение других во всех подробностях. Она часто приходила ко мне, говорила о своих делах, довольно бегло спрашивала о моих, рассказывала мне какую-нибудь лицейскую историю или просила меня сыграть на рояле. Однажды вечером она пришла в то время, как я доедала яичницу, которая заканчивала мой обед (она же была его началом). Была ли тому причиной обстановка моего обеда или что-нибудь другое? Мари Лемиез расхохоталась. Потом она, должно быть, заметила, что я плакала, так как смутилась и в продолжение вечера была ласковее, чем обычно.
Возможно, что, вернувшись домой, она продолжала размышления, навеянные ей моей нуждой, так как уже через день она нашла мне новый урок. Немного погодя, через одну из моих учениц, меня пригласили в семью ее подруги. Короче, в течение третьего месяца я уже могла рассчитывать на восемь часов в неделю. Этого было еще очень мало. Мне платили по самой скромной цене — и слишком часто праздники или болезнь учениц (я-то сама остерегалась хворать) оставляли меня без работы. В общем, мой месячный заработок не достигал полутораста франков.
Я решила опять обедать в отеле. Это была довольно смелая фантазия, но Мари Лемиез горячо склоняла меня к ней. Мое положение издали казалось ей теперь вполне приличным, и я убеждена, что если бы я отказалась, она заподозрила бы меня в скупости.
С другой стороны, мне нужно было отвлечься от одиноких размышлений. Я пожила в уединении. Сердце мое сперва познало в нем трепетный покой, ясность, тайно набухшую слезами, воспоминание о которых мне дорого до сих пор. Но мало-помалу — может быть, в связи с тем, что моя нужда, слабея, теряла свою опьяняющую силу — эта смешанная сладость исказилась, и тревога стала ощущаться сильнее, чем покой. Особенно страдала я от того, что я бы назвала чрезмерным присутствием мыслей. Они, действительно, проходили слишком близко от меня, показывали мне свои лица на недостаточно далеком расстоянии. Меня не защищал тот барьер, который обычно образуют между нами и нашими мыслями развлекающие впечатления. Притом они следовали друг за другом слишком быстро. Одна толкала другую. Ни одна не длилась достаточно. Мне казалось, что время в лихорадке.
Оживление отеля приводило мой рассудок к более равномерному темпу. Кроме того, благодаря ему, выигрывала беседа. Когда мы с Мари Лемиез встречались в моей или ее комнате, мы иной раз замечали, что хитрим с молчанием. Самые слова звучали как-то непреодолимо одиноко; они были просто родом размышлений вслух пред случайным свидетелем. В ресторане дело было иначе. Наши разговоры, попав в естественную среду и оживленные соседством им подобных, быстро приняли свойственное им движение. Они текли сами собой, они как бы обходились без нас.
Все же для размышлений у меня оставалось больше времени, чем нужно. Я даже не была уже настолько несчастной, чтобы иметь право быть неблагоразумной. Мне, приходилось думать о покупке блузы и пары ботинок, готовиться к этому заранее. Или вдруг меня охватывал страх потерять кого-нибудь из учениц. Стоило одной из матерей настойчивее обычного осведомиться об успехах дочери, как я начинала беспокоиться.
Признаться ли, что я испытывала зависть или похожую на нее горечь? Во время наибольших невзгод я смотрела на земные блага с искренним отчуждением; вернее, я переставала их видеть. Когда мой месячный бюджет вырос до ста сорока пяти франков, я снова открыла, что существуют желанные вещи и люди, ими обладающие. У меня не хватало уже мужества пройти мимо сколько-нибудь блестящей витрины, не взглянув на нее. Я постыдно останавливалась перед модными магазинами. Я не могла не видеть, что другие женщины входят туда, не могла не следовать мысленно за ними до этих украшений и духов, не любить которых у меня не было сил; не могла не говорить себе, что у этих женщин только потому больше прав, чем у меня, что, без сомнения, они желают их более низменно, чем я.
Особенно по вечерам я уже не чувствовала себя защищенной от гибельной сладости, разливаемой по улице ярко освещенной витриной. Я останавливалась в двух шагах от этих высоких стекол и, должно быть, сама того не зная, смотрела глазами бедного ребенка. Предметы роскоши под тесным рядом ламп создают зрелище, которое уже само по себе поглощает нас и изумляет; но кроме того, оно полно мыслей о жизни. Можно ли устоять перед этой властью, которая похожа на власть церквей? Но здесь освещение, несмотря на всю свою золотистость, испорчено оттенком мелочности. Лучи, пронизывающие сердце, оставляют в нем отравленный след.