Марк Криницкий - Женщина в лиловом
— Со мной?
Ему хотелось зарыдать. Это же было ясное безумие! Он старался припомнить, когда это все началось… Да, проект… Началось в ту самую ночь, после ее ухода. Эта женщина медленно отравляла его душу. Она вползала в его жизнь всеми способами. Она не брезговала ничем. Перчатка!
Он грубо расхохотался.
Он удивлялся, что ему хотя на миг могло казаться замечательным то, что она говорила. «Любовь и жалость!» Кто это только уже не говорил? Затасканный трюизм! Приподнятый риторический стиль! Ломанье и гримасы! Была противна лживая изменчивость ее лица, рассчитанные прикосновения рук и то, как вошла горничная с желтыми глазами, — подкралась, точно кошка. Вероятно, он не первый ночевал таким образом. Он чувствовал себя оскверненным, с захватанным омерзительными прикосновениями телом и такой же душой. Во сколько раз ласки Ядвиги были целомудреннее!
Улыбнулся над этим сопоставлением и вдруг усилием воли отшвырнул ненавистный образ.
— За работу? — спросил он весело Василия Сергеевича.
— За работу. Ну, конечно же, — сказал тот, и бородка его ощетинилась от улыбки.
Он громко расхохотался, выражая этим сочувствие неизвестному решению, которое принял его патрон, но которое, очевидно, пойдет ему на пользу.
«С этим кончено», — радовался Колышко, сбросив пальто, садясь к рабочему столу и постепенно вдвигаясь в деловую атмосферу.
«Как могло это случиться со мной?»
И оставался только стыд перед Сусанночкой.
Никогда, кажется, он не чувствовал себя таким счастливым от сознания массы дел, давивших на него со всех сторон. Он отстегнул воротничок и снял манжеты.
— Я отворю окно, — сказал Василий Сергеевич.
По случаю загула хозяина он испытывал к нему особенную нежность. Два их мужских сердца великолепно понимали друг друга. Да, походи-ка в этой шкуре!
— Женщины! — сказал Василий Сергеевич, отворяя окно.
— Да, женщины, — вздохнул Колышко и расправил мускулы.
Ударило бодрым и острым утренним воздухом. Он сбросил пиджак и жилет и опять подумал о Сусанночке: «Э, как-нибудь уладится».
Главное — это то, что его чувство вернулось на правильный, прежний путь.
Прозвонил телефонный звонок.
«Это она, — подумал он в страхе, — что я должен ей сказать? Как было бы просто, если бы можно было сказать правду!»
Ничего не решив, он приложил трубку к уху.
— Это ты, Нил?
— Я, дорогая.
— Только что вернулся?
Голос ее был издевающийся и насмешливый. Она провела, вероятно, ужасную ночь и теперь приняла какое-нибудь враждебное решение.
— Ты был у Веры Николаевны?
— Глупости.
— А зачем ты мне солгал, прощаясь, что будешь вечером дома?
— Я так рассчитывал.
— Что случилось?
— Так… разные дела…
Она хохотала. Он спросил строго:
— Что это значит?
Она положила трубку. Он долго сидел у телефона, не отнимая трубки от уха. Потом почувствовал к Сусанночке благодарность, что она не заставила его, по крайней мере, лгать.
«Здесь тоже все кончено», — подумал он, и его охватила внезапно такая же радость, как и при мысли, что покончено с Верой Николаевной.
Покончено с женщинами! Вот неожиданное освобождение! Если угодно, можно начинать сначала… Но нет… Все-таки самым рациональным решением вопроса является Ядвига. С порядочными женщинами слишком много хлопот.
Вытянув руки к потолку, он громко и протяжно зевнул.
— Вот так-то лучше, — сказал Василий Сергеевич.
Колышко встал и подошел к столу на козлах, над которым гнулся помощник. Ему ударили прямо в глаза величавые формы, хорошо вычерченные старательным пером.
— Не храмик, а прямо театр, — сказал Василий Сергеевич. — А? Что?
Он встал с места и с подвязанными серым коленкором рукавами смотрел озабоченно на проект.
— Обед с вас в Эрмитаже. Вот что! — наконец заключил он. — И большая корзина цветов.
Колышко, не понимая, взглянул на его очки. При чем здесь корзина цветов. Тот показывал зубы.
— О влиянии забытой дамской перчатки на психологию творчества. Слышали это?
Колышко чувствовал, что покраснел. Василий Сергеевич тоненько смеялся.
— Не в бровь, а в глаз. Самую большую корзину цветов.
Колышко вглядывался в проект. Из отдельных частей и деталей, тщательно обдуманных в ту сумасшедшую ночь, когда он почувствовал в себе смелость строителя-художника, в него вливалось чувство, мучительное, сладостное и липкое, как запах духов Веры Николаевны. Смотрел светло-синий взгляд смеющихся, всезнающих глаз. Вырастала сосущая тоска, точно он где-то забыл самое мучительное и нужное.
«Если бы я уничтожил этот проект, — подумал он, — я бы окончательно отвязался от нее».
Бессильный и раздраженный, стоял он, широко опершись руками о стол, испытывая одновременно ярость, негодование, восторг, унижение, радость и страх.
Василий Сергеевич потрепал его по плечу и сказал:
— Э, батенька, ничего хорошего даром не дается.
XXII
Темно-лиловая туча в лучах догорающей зари захватила Колышко верхом еще на шоссе у Всехсвятского. Сначала пронесся ураган пыли. Он видел, как у аэродрома потерпел аварию аэроплан, зарывшись колесами в канаву. Ветер шевелил его белое сломанное крыло, точно у искалеченной бабочки. Черные люди суетились, поглядывая на юго-запад. Наконец упали первые крупные капли. Колышко, недовольный новым седлом, дал лошади шпоры. Она горячилась и переходила в галоп. Новым порывом пыли ему ослепило глаза. По бульвару бежали дамы: у одной из них вывернуло пунцовый зонтик. Автомобили беспрестанно гудели, пугая и без того пугливую Кэт.
Это была лукавая и своенравная лошадь. Колышко брал ее из манежа уже второй раз. Все ее хитрости были ему понятны. Как женщина, она была капризна. С нею надо было не церемониться. Говорят, что она когда-то испугалась наскочившею на нее сзади мотора А, это были отговорки!
Изредка он поднимал стек и, угрожая, выбирал момент, когда заставит ее почувствовать его власть.
У Триумфальной арки дождь уже обильно начал мочить его куртку. По панелям бежали мутные потоки воды, и дождь подсекал ноги прохожим, завертывавшим одежду на голову. Удар молодого грома расколол небосвод, точно крупный грецкий орех. Кэт загремела копытами и затанцевала по всей мостовой. Струйка дождя стекала Колышко с усов в рот. Он соображал, промокнет до нитки или нет. Решил, что да. Было весело. Вообще он должен как можно чаще выезжать на прогулку верхом. Это отвлекает от женщин. Женщины становятся необходимыми только тогда, когда долго изнуряешь мозг в атмосфере душной комнаты. Кроме того, они не насыщают, а затягивают. В половом чувстве есть своеобразный ревнивый эгоизм. Оно жаждет возбуждения вновь и вновь. Но хорошая прогулка верхом освежает куда лучше.
Кэт бежала ровно и до самого конца пути умному, но лукавому творению не понадобился стек. Он так и остался в его руке зажатым для удара.
Когда он остановился у подъезда своего дома, вода холодными струйками сбегала у него через воротник. Дождь стремился теперь мутными потоками, наполняя пространство площади молочной пылью. Небо было желто-темное. Из водосточных труб вырывались ревущие водопады. Коленки рейтуз прилипали к ногам, и когда он соскочил на тротуар, держа лошадь в поводу, собственные ноги казались ему чужими. Трудно было разогнуть спину, и оттого во всем теле была больная истома. Уже сильно стемнело, и была почти ночь. Красными пятнами выступал свет уличных, только что зажженных фонарей.
Он позвонил у парадного. Седой швейцар высунул голову и крикнул:
— Сейчас, сейчас!
Выскочил Гавриил, на ходу продевая руки в старую черную куртку. Он принял лошадь и сказал:
— Н-но, балуй!.. К вам сейчас пришла барыня, которая ходит. Она промочила ноги и пришла босиком. Полусапожки бросила на дворе. Я бегал искать, не нашел. И чулки бросила там же. Чудно! Пришла с черного хода, хоронится. Ножки красные, как у гуся. Сидит с Василием Сергеевичем… сами хоть выжми.
Он хихикнул в рукав.
— Н-но, балуй!
Колышко застыл на крыльце, сжимая стек. Ему почудился запах амбры, и через тело прошло тягостное содрогание.
Гавриил сделался серьезен.
— Не нашел ни полусапожек, ни чулков, — сказал еще раз он. — Кто-то, надо быть, взял.
Вдруг, точно по наитию, Колышко вспомнились ее опущенные глаза и то, как она странно оборвала разговор при прощании.
«Неужели?» — подумал он, ужасаясь, негодуя и нелепо радуясь.
Швейцар придержал дверь.
Все же у этой женщины было заражающее веселое безрассудство. Именно семь бесов. Не один из семи, а все семь. Он не мог себя понять, сердится ли он, или опять готов носить ее на руках. Дверь была не заперта. Он вбежал, задыхаясь от сердцебиения. Если она прошла босиком чуть ли не через всю Москву, это бог знает, что… Хотелось взять ее за руки, сжать их и злобно крикнуть: