Елена Катасонова - Возвращение в Коктебель
Несколько раз я приходил, когда ты работала, и ты при мне вставала из-за стола. И я в изумлении видел, что ты чуть досадуешь на то, что приходится отрываться, пусть даже ради любимого - во всяком случае, тогда человека, и стал следить за собой, чтобы не приходить раньше условленного... А знаешь, я ведь тобой горжусь - тоже почему-то никогда тебе об этом не говорил, - горжусь твоими успехами, а главное, тем, что при общем сумбуре ты упрямо делаешь свое дело. Интересно, получилось что-нибудь с Ялтой?
Если нет, если в очередной раз все отложится, умоляю тебя: не расстраивайся! Такая у нас страна - северная, неторопливая, что же делать!
Если б ты знала, как я желаю тебе удачи! Как кровно касается меня все, что с тобой происходит!.. А теперь надо дойти до угла, чтобы отправить письмо. Говорят, письма теперь вынимают редко, под настроение, говорят, лучше опускать их у метро, но туда мне, кажется, не добраться. Можно попросить кого-нибудь, но я не решаюсь. Не потому, что боюсь чужой забывчивости, а потому что... Не знаю почему... Это наше с тобой, касается только тебя и меня - вот в чем дело.
Целую тебя, люблю! Готов кричать об этом на весь белый свет! Жаль, нет голоса. У нас с тобой была и осталась - куда ей деться? - любовь. Знаю это и в это верю. Как верю и в то, что мы вернемся друг к другу. Дима.
Звонок. Натка в отчаянной надежде хватает трубку. Но это Галя.
- Прибыла? Как дела? Что молчишь-то?
- Читаю Димины письма.
- Да ты что? - ахает Галя. - Он прислал тебе письмо?
- Не письмо, а письма.
- И много?
- Шесть штук. Он болен, Галя, пишет, что болен.
Галя молчит.
- Але?
- Что-то не верится...
- Да? - с надеждой спрашивает Натка. - Хотя вряд ли... Вот слушай!
Она читает про его дыхание. И как он вышел на улицу, и как спускался с крыльца.
- Да-а-а, - тянет обескураженно Галя. - Ухайдакали мужика.
- Я ухайдакала? - обижается Натка.
- Обе... Слышала поговорку: "Двойная жизнь укорачивает жизнь вдвое"?
- Галочка, не надо, - просит Натка.
- Да не жалей ты его, - сурово велит Галя. - Они нас никогда не жалеют. Как им надо - так все и делают. Скажи лучше: как с Ялтой?
- Нормально. Завтра увидимся.
Натка кладет трубку, идет в кухню, варит кофе. Она нарочно делает перерыв, пытаясь хоть как-нибудь успокоиться. Нет, ничего не выходит! И не жалеть Диму не получается.
Дождавшись появления легкой коричневой пенки, Натка снимает джезве с плиты, ставит на блюдце и уносит в комнату. Наливает кофе в чашку, делает, обжигаясь, два судорожных глотка и распечатывает предпоследнее письмо.
Я мог бы любить тебя всю жизнь, медвежонок. Чем больше мы были вместе, тем сильней ты мне нравилась, тем крепче я привязывался к тебе. И всегда, всегда хотел тебя - нетерпеливо и нестерпимо. Когда я встану с постели и прибегу в твой дом, пожалуйста, не гони! Ведь все еще можно вернуть: мы пока никуда не ушли друг от друга. Прости, что пишу во множественном числе, но почему-то верю, что мы по-прежнему чувствуем одинаково. У меня теперь есть цель - грандиозная, великая цель - добежать до тебя, и поэтому изо всех сил я стараюсь выздороветь, даже пью это чертово молоко!
Когда же, когда я тебя наконец увижу? А вдруг - никогда? По ночам из груди рвется тонкий, противный свист, и кажется, что с жизнью связывает лишь узкая щель в распухшей гортани. И если она сомкнется, то все для меня будет кончено. А ты где-то там, на другом конце города, и я о тебе ничего не знаю... Всегда не любил терять тебя во времени и пространстве, мне всегда нужно было знать, где ты, что делаешь: только тогда я чувствовал себя спокойным.
Если у меня хватит сил и решимости и я позвоню, не бросай, ради Бога, трубку, не добивай меня! Ведь я знаю: ты можешь взять да и бросить трубку от обиды, назло нам обоим. Ты ведь очень невзрослая, медвежонок, и все эти годы я, как мог, старался тебя защитить - от такой хищницы, как твоя, например, сестрица, от эгоизма твоей старенькой мамы, которая ждет и требует от тебя всего, а от второй дочери - ничего. А сейчас понял, что и сам забирал от тебя радость, свет. А что давал? Любовь... Да, конечно... Но и печалил много и не пришел совсем, навсегда. Потому что у Ольги, кроме мужа, и нет ничего, а у тебя, при всех сложностях твоей жизни, всего так много! Ты глубоко ее чувствуешь, ты любишь ее, - а это, в такой полноте, дано не каждому. В том числе и поэтому тянутся к тебе люди.
Пять лет я берег и охранял наш союз - случалось, и от тебя. Не знаю, что дал он тебе, медвежонок, но меня совершенно преобразил. Тебе я обязан самыми счастливыми днями моей жизни, поверь! А ты? Разве ты не была эти годы счастлива? Разве к тебе, как ко мне, не вернулась юность?
Разлука с тобой мучительно тяжела, а чувство вины просто невыносимо. Эти два камня давят мне грудь, наверное, еще потому так трудно дышать. Вот я и пишу это нескончаемое письмо, разделяя его на части, чтобы стало мне легче. Это эгоизм, да? Дима.
Неужели он ей позвонит? Натка прижала листки к пылающему лицу. "Позвони, позвони, позвони! Теперь я все поняла. Как хрупка, ненадежна жизнь, сколько в ней зла и бессмыслицы... И разве можно в такой вот жизни терять любовь - самое ценное? И не надо, чтобы она стала злом, причиняла кому-то боль. Зачем выбирать, если выбрать все равно невозможно? Позвони, дорогой мой".
Последнее письмо оказалось самым толстым. Натка осторожно надорвала конверт и увидела внутри второй, сложенный вдвое. А к нему записка, прикрепленная скрепкой: "Я не смог, не посмел позвонить: боялся, что не справлюсь с дыханием и не совладаю с голосом. Напиши мне, Христа ради! Теперь я сам вынимаю почту, специально спускаюсь каждое утро. Посылаю на всякий случай конверт: вдруг у тебя нет? И пока ты будешь бегать на почту, пройдет же время!"
Натка невольно улыбнулась: а еще говорит, что она смешная...
Помнишь, весь первый год ты сердилась, что я прибегал взмокшим и запыхавшимся - так хотелось мне поскорее тебя увидеть? Ты с трудом отучила меня от этого. Теперь признаюсь: я и потом бежал, но останавливался и какое-то время стоял у подъезда, чтобы войти спокойным, вроде бы не спеша. И сейчас я бегу к тебе, тороплюсь из последних сил. Глотаю всякую дрянь, мажу ноги отвратительной, вонючей мазью: какие-то там вспухли пакостные узлы. Готов на все, лишь бы скорее тебя увидеть! Напиши, что ты меня не прогонишь, а то я боюсь... А помнишь, как мы однажды поссорились, когда ты здорово опоздала ко мне на свидание? И еще - когда я не захотел сходить с тобой в кино. Какими же мы были счастливыми дураками! Теперь я готов ждать тебя хоть всю жизнь, лишь бы ты пришла! А кино... Конечно, сидеть с тобой рядом и зачем-то смотреть на экран - серьезное испытание, но я постараюсь выдержать. И надо - ты права! - надо поехать вдвоем в Коктебель. Там, в Коктебеле, когда будет у нас общий дом, много времени, мы и сходим в кино, обещаю! Честно буду смотреть все, что покажут - от начала и до конца, - а к тебе приставать не буду, клянусь! Потом мы искупаемся в ночном море и пойдем домой - пить чай, разговаривать, сколько душе угодно, потому что впереди у нас целая ночь. А еще обещаю чинно гулять по набережной и беседовать с какой-нибудь Зоей и даже - если тебе уж так хочется - еще раз сходить в кино, хотя, по-моему, это глупо.
За время болезни я постарел на сто лет - помудрел, что ли, - и стал неприлично сентиментален, но почему-то этого не стыжусь. Послушай, а ведь сантименты - это же просто чувства, за что они высмеяны, скажи? Вчера приснилось, что я открыл почтовый ящик, а там письмо - от тебя, живое! Положил его в карман пиджака, и оно сразу согрело мне сердце: стало тепло и легко дышать, понимаешь? Проснулся - а мне так хорошо, как было давным-давно, до болезни.
Человек быстро привыкает к хорошему, и я как-то забыл, что все хорошее - от тебя. Теперь вспомнил, потому что без тебя ничего не осталось. Стыдно признаться, но я и сыну не рад - он вчера приходил. По-прежнему разговариваю с тобой дни и ночи, с мыслями о тебе засыпаю и просыпаюсь, а теперь еще буду ждать письма. Даже если ты меня больше не любишь, все равно напиши: из милосердия. Раньше я смеялся над тем, что, разлюбив, предлагают дружбу, а теперь готов даже и на нее, хотя не очень-то представляю, как это может у нас получиться. Но, если надо, я научусь! Только не пропадай из моей жизни совсем.
Пора заканчивать письмо, а я все оттягиваю тот миг, когда опущу его в ящик и стану ждать, ждать, ждать... Боюсь. Что уж там скрывать от себя (и от тебя тоже) - боюсь: вдруг не напишешь? Знаешь, что я еще понял? Для Ольги лучше, чтобы я умер, чем ушел к другой. Для нее я давно уже не свободный человек (а может, и не человек вовсе), а ее собственность, и эту собственность она не отдаст никому. Если я что-то такое замыслю, меня просто вздернут на Красной площади. Костя на днях сказал: "Большинство мужиков боятся своих жен". Похоже, он прав. Какое оскорбительное открытие!
Не добивай меня, медвежонок.
Твой Дима.
9
Если бы можно было позвонить, чтобы сразу его успокоить! Когда-то договаривались, что в крайнем случае... Это когда болела Софья Петровна. Может, теперь и есть такой случай? Так ведь точно же трубку возьмет Ольга.