Жюль Ромэн - Парижский Эрос
Быть может, за опущенными веками теплится слеза. Но знать это никто невправе. Ни даже ты. С тех пор как ты перестал быть ребенком, ты никогда не плакал. Твою последнюю слезу когда-то унес аттический ветер. Так не согласишься же ты теперь умилиться, хотя ты совсем одинок и тебе грозит смерть. В конце концов, на что ты жалуешься? В голове уже меньше тяжесть, и не так уж ты одинок, если самый чистый бог, очищенный даже от бытия, громким голосом называет тебя своим другом.
XXIII. Митинг на улице Фуаятье. Видения Жореса
Без десяти восемь. Рокэн стучит в дверь к Миро.
— Ну, старик! Ты готов?
— Мне пора идти?
— Начало в восемь тридцать. Но отсюда до улицы Фуаятье, если не торопиться, минут двадцать. Если мы хотим попасть в залу… Ты представляешь себе… когда Жорес говорит…
Отец Луи Бастида складывает салфетку, допивает стакан, встает.
— Куда ты, папа, идешь?
— Слушать Жореса. Ты знаешь, кто такой Жорес?
— Знаю.
— А ну-ка, расскажи нам, кто он такой.
Луи Бастид знает многое о Жоресе: из отцовских разговоров, которые он слушает, не отрываясь от игры; из газеты. Он читал длинные выдержки из его речей. Он мог бы сказать, на какой стороне находятся друзья Жореса, на какой — враги. Все это немного сказочно. Но Луи Бастид очень стыдлив. Он не станет отвечать, как в классе. Он улыбается, потупившись, и только шепчет:
— Говорю тебе, что знаю.
Кланрикар тоже встает из-за стола, прощается с родителями. Сампэйр сердится на мадам Шюц, которая замешкалась в кухне.
— Говорил же я вам, мадам Шюц, что условился встретиться в сквере с моими друзьями. Я не хочу, чтобы они ждали меня.
Легравран и его жена бранятся, как это всегда у них бывает, когда они опаздывают.
Вблизи здания школы, где состоится митинг, все улицы Вышки становятся улицами ориентированными. Даже ни о чем не знающему прохожему передается особое возбуждение от устремленности целого города в сторону какого-то события. На Антверпенской площади выходящая из метро толпа не разливается и не дробится, а подымается единым потоком по улице Стенкерк. Жерфаньон и Жалэз выходят из автобуса J в том месте, где Вазэм нашел любовь. На бульваре, захваченном проституцией, красные афиши приклеены к выступам пилястров, и на них издали можно прочесть слова: «За европейский мир», а пониже: «Жорес».
* * *Он выходит из небольшой, плохо освещенной комнаты, где запах бедных детей так печально примешан к запаху капусты и жести. Перед ним открывают дверь. Его лицо опахнули гул, табачный дым, мутное освещение зала, а главное — присутствие огромной, залившей зал толпы.
Ему прокладывают дорогу к трибуне. Люди, которых расталкивают, противятся сначала; но узнают его, обернувшись. Рукоплескания, загоревшись от соприкосновения с ним, в две секунды разливаются по всей людской массе, достигают задней стены длинного зала и сквозь окна перебегают в толпу, которая, не уместившись внутри, теснится во дворе.
Он наслаждается этой овацией. Она ему нужна. Это фанфара, всегда приветствующая его появление. И она же дает импульс и способствует тому внутреннему преображению, быструю работу которого он уже ощущает. Личные заботы улетучиваются в пламени. Заботы о здоровье, легкие приступы головокружения, постигающие его с недавнего времени, слова, сказанные ему на днях врачом: «Полнокровие… Остерегайтесь полнокровия!» — что для него все это значит в данный миг? Полнокровна и эта овация. Полнокровна каждая высокая мысль и всякая надежда.
Он поднимается по трем высоким ступеням на эстраду. Это тот момент, когда мысли несколько затуманены. План, сложившийся за обедом, начальные слова периодов, жужжавшие в ушах, когда он ехал в фиакре, все это заглушено каким-то гудением в мозгу. Но постепенно утихающие рукоплескания подобны пене прибоя на песчаном побережье. Волны пришли за тобою. Волны тебя понесут.
— Граждане…
Могучий голос крепнет очень медленно. Вначале еще не время сообщать идеи. Надо создать атмосферу внимания, подготовить умы к сосредоточенности, душам внушить торжественное состояние. Слова следуют друг за другом с большими промежутками, и каждое из них оставляет по себе вибрацию, как призывные звуки рога, несущиеся во все стороны горизонта. Слова еще не знают точно, куда направляются. Фраза подымается, покачивается, вопрошает пространство перед собою. Мало-помалу появляется, только наметившись, идея в голове, между тем как слова уплотняются, и голос, пробегая их ряды, одновременно крепнет и повышается.
Мысль Жореса самопроизвольно становится величавой. Он нащупывал совсем простое вступление, на канве недавних событий. Собирался бесхитростно напомнить аудитории, что последние три месяца протекли очень тревожно в отношении внешней политики. Но возникло перед ним и разостлалось видение другое: смена, ритмическое шествие четырех времен года. Жизнь человечества, висящая на золотых гвоздях солнцестояний. Время жатвы. Время плодов. Утренние туманы осени, сквозь которые ведет свой плуг земледелец, доверившись мировой гармонии и грядущим всходам. А теперь вот кончился год; рождественский перерыв; праздник Рождества. Жорес внезапно замечает, что митинг пришелся на среднее число рождественских праздников. Он не думал раньше об этом совпадении, но оно красиво и овладевает им. Наверху, совсем близко, высится собор. Идея Рождества не принадлежит определенной религии. Она стара как мир. Жорес умеет делать неоскорбительные для традиционных верований намеки и притом — без всякого двусмысленного заигрывания. От имени новых люден он перенимает у прошлого идею Рождества, «возвращается» к ней. Такою, впрочем, рисуется ему вся грядущая революция: передача власти и наследства, без гнева; благожелательный ввод во владение; смена человечества, как смена караула, с взаимными салютами.
Но явился он сюда, чтобы поделиться с народом, собравшимся в длинном зале школы, острой тревогой, а не спокойными надеждами. Невозмутимый круговорот года не должен учить нас ленивой безмятежности. Нет всходов без труда. Небо над головою землепашца полно угроз; даже почва, которую он разрыхляет, полна врагов.
И вот Жорес рисует эту осень 1908 года, непрерывно грохотавшую отдаленным громом войны. Несколькими широкими фразами он набрасывает исторический очерк перепутавшихся конфликтов, из которых ни один не разрешен. Показывает, что разнородное их происхождение не мешает им друг друга усложнять и обнаруживать грозное единство. По мере того как он говорит, им овладевает, как еще никогда, сознание огромных размеров и непредотвратнмости грозы. Ему хотелось бы найти интонации, способные убедить, взволновать, привести в состояние активной тревоги, трепетной бдительности каждого человека, даже враждебного его идеалу, случайно попавшего на этот митинг. Особенно же хотелось бы ему объяснить этому рабочему люду, собравшемуся чествовать своего трибуна, что в данный миг важно не увеличение ваработной платы, не сокращение рабочего дня, а важно предотвратить европейскую войну, крушение цивилизации. Вот что до ужаса очевидно. Для него это уже даже не вопрос рассуждений. Он чувствует себя вдруг во власти пророческого духа. Аргументы — это уже только своего рода маска, которою он из стыда прикрывает сверхъестественный лик пророчества. Он видит перед собою страшное будущее. Ему только остается очертить его огненными словами.
— Не забывайте, что вам нужно сделать огромное усилие, чтобы составить себе только слабое представление о предстоящих ужасах. Не думайте, что даже самое мрачное прошлое может вам дать это представление. Война, если она на беду нашу разразится, будет совершенно небывалым в мире событием по глубине и размерам катастрофы…
«И не думайте также, что она недолго продлится. Приведены будут в действие такие силы, подняты такие массы, что пройдут, быть может, годы, прежде чем утихнет буря, прежде чем иссякнет энергия у катастрофы».
Он угадывает на лицах некоторых слушателей, в некоторых глазах с жестоким напряженным блеском, в складках некоторых сжатых с горечью губ ту мысль, которую недавно высказал Гюро; он идет прямо на нее, он ее вскрывает:
— Среди вас, быть может, иные думают, что из европейской войны может возникнуть революция?
Он умолкает на миг. И затем бьет по этой мысли, которая корчит ему какую-то сатанинскую гримасу, обухом пророческого духа:
— Но из нее могут также возникнуть на долгий период кризисы контрреволюции, бешеной реакции, отчаянного национализма, удушающей диктатуры, чудовищного милитаризма; длинная цепь реакционных насилий, низменной ненависти, гнета и рабства. И мы — мы отказываемся от этой варварской азартной игры.
Но ему недостает свойственного пророкам едкого сарказма. Он не только не любит задерживаться, подобно им, на мерзости и ужасах, но страдает от собственного ясновидения. Чувствует противоречие между видениями, внушенными ему пророческим духом, и теми, что шлет ему собственное сердце, — светлыми образами, торжественными курениями, благородным фимиамом жизни. И вот он, почти невольно, покрывает мрачные видения позолотой красноречия. Ритмичной музыкой успокаивает грядущую катастрофу. А главное — отказывается верить в рок. Героически решает про себя, что «ничего не предначертано». Умоляет народ напрячь все силы для борьбы со злом. Да, главное, не складывать рук!