Жюль Ромэн - Парижский Эрос
— Здравствуй, Пьер.
И сжала губы, словно услышать опять это имя, ее голосом произнесенное, было для нее слишком сильным переживанием.
— Ты пришла незадолго до меня? Я не заставил тебя ждать, по крайней мере?
— Нет, нет.
— Не хочешь ли со мною прогуляться немного, как прежде?
— Если хочешь.
— У тебя найдется немного времени?
— Для тебя у меня было время всегда; ты знаешь.
В том, как она его слушала и ему отвечала, сквозило такое же изумление, как вначале, сходное с оторопью пробуждения.
Он спросил, показывая на лежащий перед ними Париж:
— Тебе все равно, в какую сторону пойти?
— Да… Вот в эту, пожалуй.
Они пошли в направлении к тому спокойному кварталу, расположенному между бульваром Морлана и рекой, который сто лет тому назад еще был островом и сохранил с тех пор характер уединения, отдаленности. Несколько самых простых улиц образуют его, он он занят почти весь двумя или тремя казенными зданиями. Но красота местоположения и освещения придают им величавый вид, какого они бы не имели в другом месте. Таким нам рисуется правительственный квартал в каком-нибудь карликовом государстве. На этих чистых и тихих улицах или на террасе, которую образует набережная над рекой, имело бы совершенно естественный вид шествие отряда из двенадцати гвардейцев, идущих на смену караула, в мундирах ярких красок, в треуголках или папахах. Остров Сен-Луи по одну сторону, мог бы сойти за город, а бассейн Арсенала, по другую, — за торговый порт.
Сперва Жалэз слегка поддерживал локоть Жюльеты сквозь темную накидку и немного подталкивал ее. Она шла на полушаг впереди. Его поддержки она не избегала. Но, быть может, не желала ничего другого.
Он приподнял складки накидки и взял ее под руку, как бывало. Она не отвела его руки, не отказалась от нее, не отстранилась, но отдаться ей не могла. Жалэз чувствовал пропитавшее ее и отягчавшее отчаяние. Много нужно было бы заботы, чтобы ее освободить от него, обогреть.
Они обменялись несколькими фразами, самыми бедными и ординарными из всех возможных; обменялись ими не столько ради их смысла, сколько для того, чтобы снова привыкнуть к диалогу. Он решился спросить ее, хотя и сознавал опасность вопроса:
— А что ты делала это время?
Она обратила на него глаза на миг, словно вопрошая лицо, со стороны которого донеслись эти слова. Она все еще как будто была во власти того же изумления, озаренного печальной улыбкой. Как она ни была чужда иронии, эти слова Жалэза, казалось, пробудили в ней своего рода иронию сердца. Затем улыбка исчезла вдруг. След иронии исчез. Она, быть может, заметила, что вопрос приобретал другой смысл, требовал другого ответа. Ее черты изобразили страдание. Однажды, когда-то, после одной ссоры между ними, у нее было совершенно то же выражение лица и взгляда, когда Жалээ услышал от нее: «Все кончено», и означали эти слова, что она хоть и не хочет сама с ним порвать, но уже не верит в его любовь, не верит ничему, и что перед нею зияет бездна. «Все кончено». Он не забыл интонации этих слов. Никогда еще чужие слова не казались ему в меньшей мере пустою формулой. В тот день Жюльета, уставившись взглядом в пространство, сказала просто то, что видела; то, что ей привиделось. И надела тогда эту маску отчаянья.
Поэтому Жалэз теперь как бы услышал: «Все кончено». Но что же было до такой степени кончено, разбито, непоправимо?
Он спросил еще, стараясь не придать важности этому вопросу, не изменить любовно ласковому тону:
— Ты обо мне вспоминала подчас?
Пожала ли она плечами? Так ему почудилось, оттого что рука, которую он поддерживал, дрогнула. Все же лицо разгладилось немного:
— Я перечитывала твои письма.
Он пожал ей руку, остановился, поцеловал ее в висок. Она не подняла глаз. Он с восхищением узнавал линии этого профиля, каждая черта которого казалась телесным выражением нежной мысли.
Уже несколько минут моросил дождь. Но он еще увлажнял одежду. От легкой водяной пыли, окроплявшей лицо, всего лишь пробуждалось ощущение зимы, сумерек, реки, огромных зябких пространств, порывов речного ветра, обдувающего мосты, доки вдали, заводы на набережных.
Сирена буксирного парохода загудела совсем близко от них. Жюльета нащупала под накидкой руку Пьера, как бы говоря: «Ты слышишь? Об этом есть в твоем письме».
И Пьер думал или, по крайней мере, некоторая область его ума оставалась достаточно свободной, чтобы с перерывами думать: «Что значит желание, сладострастие, телесное обладание, при сопоставлении с этим, с этими нежными и головокружительными безднами?… Сентиментальность… Нет. Но существует мир чувств. Никто тебя не заставляет в него войти… Но раз ты в него вошел или вернулся, как не признаться самому себе, что он бесподобен и беспределен, исполнен музыки, заглушающей все остальные звуки, населен грациями, по сравнению с которыми все остальные кажутся вдруг вульгарными? Как не заметить втайне, что эти глубины должны где-то сливаться с глубинами вечера, зимы, реки, с глубинами облаков, молодости, со всеми порывами, всеми побегами, самыми прекрасными возгласами вселенной, и с содроганиями, с приливами и отливами, которые замирают на песках вечного побережья… Скажи, ты, недавно притворявшийся хитрецом, в этот миг лежит ли у тебя сердце к такой жалкой, такой мелкой вещи, себялюбивой и лихорадочной, как вожделение?»
XXI. Обед на площади Тертр
«Дальние родственники», с которыми предстояло Жерфаньону обедать, — это была Жанна, модистка с улицы Тюрбиго.
Предложил он ей этот небольшой кутеж накануне вечером, когда свиделся с нею на обратном пути из центра. Предложил не без робости. Опасался, как бы Жанна не заподозрила его в чрезмерной стремительности. И не значило ли это не в меру быстро попросить ее добиться некоторого потворства со стороны родителей или подвергнуться их упрекам, особенно в сочельник? Поэтому он представил ей свой план в виде дерзновенной мечты и после искусной подготовки.
Жанна его обрадовала. Сразу же сочла такое приглашение очень милым, на миг призадумалась и объявила, что, по всей вероятности, «это можно будет устроить». Ему была бы по душе несколько большая строптивость. Мужчины привередливы.
У него зародилась одна неприятная мысль, и ему захотелось как-нибудь устранить ее:
— Ваши родители возражать не станут?
— О, да почему же…
Она поправилась:
— То есть, родители у меня очень строгие. Но я не обязана им все рассказывать. Я скажу им, что проведу весь вечер с подругой.
— И пообедаете с подругой? Это будет правдоподобно?
— Конечно, нельзя им это говорить каждый день. Но подругу мою они хорошо знают. Так она зашла, например, за мною в вечер накануне четырнадцатого июля, и мы ушли, не пообедав, чтобы иметь больше времени и насмотреться на танцы, иллюминацию, факельные шествия. Дома будут считать, что мы по дороге закусим где-нибудь: выпьем по чашке кофе, съедим по бутерброду, купим оливок. Мне никогда много не надо. Ах, досадно только то, что нужно будет отправиться в Сакре-Кер на полуночную мессу.
— Кому нужно? Вам с подругой?
— Нет, мне с родителями и соседями. Не потому, что это мне приятно. О, конечно, неприятности в этом тоже нет. Но что за надобность ехать в Сакре-Кер, когда от нас, например, гораздо ближе Нотр-Дам? На это их подбил один сосед. Говорят, что лучшего хора нет нигде. Они, кажется, хотят выйти из дому в половине десятого. Как нам быть?
Он понял, что ей хотелось побывать и на полуночной мессе.
— Времени у нас будет, конечно, мало. Не могли бы вы к ним присоединиться по дороге, так чтобы нам расстаться только около десяти?
— Где же к ним присоединиться?
— Может быть, вблизи собора. Там же поблизости мы могли бы и пообедать.
— Да, вот это так. Я буду их поджидать на станции омнибусов или у одного из выходов метро. Это так.
— А ваша подруга? Вам придется ей об этом рассказать?
— Это — мелкие взаимные услуги. Вот удачная мысль: я скажу ей, чтобы она приехала немного раньше, и мы предстанем вместе перед моими родителями. Придется ей только затем вместе с нами помолиться в Сакре-Кер. Это будет ей полезно для спасения души.
* * *Жерфаньон позаботился о том, чтобы этот обед — первый эпизод его сердечной жизни в Париже — прошел удачно. Не в гастрономическом отношении. Он был к тому же уверен, что его приятельница не обратит особого внимания на меню. Хотелось ему, чтобы обстановка обеда была приятной и оставила по себе приятное воспоминание. И прежде всего, надо правду сказать, понравиться он хотел самому себе. Ему было, конечно, желательно, чтобы девушка не пожалела о проведенном в его обществе времени, а главное, не заметила, что он в Париже новичок, мало знакомый со столичными возможностями и неуклюже пользующейся ими. Но еще важнее было ему, чтобы это был обед влюбленных, близкий к идеальному его представлению о таком обеде: отдельный столик; некоторое уединение, но в оживленной все же атмосфере; в контакте с чужим весельем. Обстановка одновременно городская и деревенская. Фантастическая, а не роскошная. Превосходно подошли бы ему беседки. Но в рождественский вечер не обедают в беседках. Надо ждать Иванова дня. В общем, строфы Бодлера, относительно которых он не хотел высказаться в беседе с Жалэаом, нарисовали, в конце концов, его воображению фреску молодой любви. Ему нужно было даже вино в кувшинах, и чтобы звуки скрипки доносились из-за холмов. Мюрже тоже привнес кое-что в эту картину, и другие поэты, менее возвышенные. Но Бодлер давал для нее свою подпись. Не решаешься смеяться над самим собою и над низким качеством своих мечтаний при таком поручительстве.