Маргрит Моор - Серое, белое, голубое
…Сколько себя помню, необъяснимая тоска сменялась в моей душе приступами странной эйфории. Стоит мне отвлечься и задуматься, как возникает либо невероятно приятное чувство, либо щемящая боль, но причину, вызвавшую эти эмоции, я вспомнить не могу. Из моего кабинета с окнами на запад я любуюсь погожим деньком. Какие новости мне предстоит сегодня услышать? Любая собака лучше ориентируется в своих наблюдениях. Настроение у меня переменчиво, как погода на море. Я не могу понять, что мною движет. Даже по прошествии времени я ничего не понимаю в том, что натворил.
Вспоминается прогулка в дюнах в Катвейке. Было лето — думаю, август месяц. Из-за холмов взлетает то и дело красный змей. Там, на берегу, не утихает порывистый западный ветер, но нам за дюнами тепло. Велосипеды остались где-то в зарослях ежевики. Ей одиннадцать лет, мне почти двенадцать. Эта девочка настоящая красавица. У нее тонкие ножки, обутые в большие коричневые высокие ботинки с разношенным верхом. На руке — мужские часы. Прекрасны ее глаза — серые, как морская вода. Стоит заговорить, и она отвечает. Стоит засмеяться, и она смеется тоже. В тот день я утвердился в мысли о том, что красота — неотъемлемая часть сути вещей. Даже когда я, отвернувшись, зажимаю кулаком рот, дабы не дать вырваться на волю крику бешеного восторга, она спокойно смотрит на часы. Вздернув носик и верхнюю губку, она смотрит вверх, и я вижу маленькие пузырьки слюны у нее между зубами. Я чувствую, что меня начинает чуть-чуть подташнивать.
Она говорит:
— Господи, мне пора домой…
Дома у родителей, в саду. Снова лето. В тени садового зонтика сидит мать и пьет чай с хромой соседкой, женой зубного врача. Та не настолько глупа, чтобы не заметить, что мальчик-гимназист, расположившийся на отлого сбегающем вниз газоне с великолепной книжкой в руках, чуть подглядывает за ними. У него последний день каникул. Из-за того, что она хромает, ее бедра могут показаться косыми и неуклюжими, но плечи и вырез на благородной груди обожжены солнцем. Взгляд и мысли гимназиста сосредоточены на неизведанной точке ее тела. «Пусть он зайдет ко мне завтра утром, перед занятиями», — говорит она его матери. Ранний час настает. И вот я приближаюсь к дому, все двери которого открыты. Я не несу ни малейшей ответственности за то, что, шаркая, блуждаю по пустым комнатам: солдат, едва призванный на службу, не ведает дисциплины. Она лежит в засаде на веранде и с дивана делает знак подойти поближе. Не спуская с меня ироничных глаз, она ловко управляется с пуговицами на гульфике моих брюк. И вот словно вспышка щелкнула передо мной — открывается поле предстоящего сражения. Большое тело, распластанное на диване. Углы рта, вдруг скорбно опустившиеся вниз. Невзирая на сознание угрожающей опасности, я очертя голову бросаюсь вперед.
— Ну, хватит, теперь уходи поскорей, а то опоздаешь, — говорит она, сует мне пачку сигарет и подталкивает в сторону садовой калитки.
Следующий эпизод. Дело происходит в деревне. Сестры Ромбаутс, с их дурной репутацией, рыжими косицами, вульгарными манерами. Агнес почему-то всегда словно невзначай попадается на пути и при этом каменеет лицом. В кафе «Во садочке» по субботам танцы. «Дай-ка мне еще кружку пива, дружок», — говорю я бармену и закуриваю уже неизвестно какую по счету сигарету «Житан». Я не смотрю на танцующую Агнес в блестящем платье, а бросаю то и дело косой взгляд на крестьянского парня, который на глазах у всех кружит ее в танце. У него пустые глаза, веки без ресниц, он не позволяет себе ни на минуту отвлечься. Его па в танце неуклюжи, тяжеловесны, он напоминает лошадь, запряженную в телегу, свинью или медведя, его собственная изобретательность минимальна. Видя, как наслаждается жизнью этот деревенский недотепа, я скрипел зубами от ярости и негодования. Потом я пришел домой, лег на постель и запер дверь на ключ.
Я занимался любовью в машинах, на пляжах, на грязных простынях в студенческих комнатах. Они сами тихонько и незаметно шли ко мне в руки, незнакомые женщины, прежде проплывавшие мимо, как парусники. Они больше не возражали, когда моя рука отправлялась на поиски. К чему была вся эта таинственность? Ритуал требует всего-навсего соблюдения известных тактических приемов — посмотреть особым взглядом, улыбнуться особой улыбочкой, — и будь спокоен, получишь желаемое: в твоих объятиях трепещет женское тело, то загадочное тело, на котором сосредоточены вожделеющие мужские взгляды, оно покорно переворачивается на спину, открывая живот, еще чуть поворачивается, встает на колени, приподнимается, напрягает позвоночник, крутится и вертится, обнимает тебя обеими руками, взбирается на тебя и снова падает, словно выброшенная на сушу, но еще полная жизненных сил большая рыба, ее голова ритмично, как маятник, ходит влево и вправо… Ты молчишь, затаившись как хищник, а у самого твоего уха раздаются стоны и вздохи, попадались и такие, что громко вскрикивали.
После всего они обычно отводили глаза и с неопределенным выражением на лице уходили. Я снова оставался один — и чувствовал себя отлично, иногда испытывал гордость, когда сознавал, что исполнил свою роль превосходно; некоторые продолжали еще какое-то время звонить. Но никогда, ни разу это не оставило во мне ощущения нового, неизведанного счастья, которое вынудило бы вдруг безудержно расхохотаться, запеть песню, глубоко дышать, совершать безумные поступки, просыпаться на рассвете, любить детей и животных и поверить в Бога.
В ту пору женские слезы не имели для меня никакого, абсолютно никакого значения.
Разрозненные фрагменты. Кусочки мозаики, и ничего больше. В композиции моей жизни отсутствует связующая нить. Это сочетание звуков мне непонятно, более непонятно, чем старинная китайская придворная музыка, чем бряцанье индонезийского гамелана[2]. Гвинейский танец плодородия под барабан я бы еще смог освоить, хотя и с трудом, а эту неоконченную симфонию я не могу как подобает оценить. Одно логично вытекает из другого — можно удивляться, даже пугаться, но уже во время исполнения симфонии сознание прозревает стройную, элегантную, парадоксальную логику формы. В этот момент расслабляешь плечи и плывешь вместе со звуками.
Если захочу, я легко могу вызвать в памяти свою мастерскую в Севеннах. Это помещение, наполовину уходящее в скалу, с большими, а затем еще и увеличенными окнами на северной стороне. Я долго изучаю пейзаж в окне, затем перевожу глаза на пустой холст. Живопись — это умение увидеть детали внутри формирующегося целого.
При желании я могу вспомнить то время, именно время, а не чувство, когда я считал, что могу принять абсурдный вызов вещей и явлений — ширь холмистых полей, вес и объем предметов, запах яблок, движение облаков, субстанцию света и морского прибоя; все двигалось, подернутое дымкой, словно для того, чтобы занять свое место в пугающем пространстве моей черепной коробки, начинающемся за экранами глаз. В этот период моей жизни я встретил Магду.
Я легко могу вызвать в памяти ночь — ту самую ночь, а не чувство или действительное происшествие, — когда под небосводом, полным звезд, я остановился перевести дыхание. До того я как сумасшедший бежал в темноте, по песку вдоль океана, охваченный радостью, которую прежде отрицал. Наверное, я смеялся вслух, катался по песку, повторяя ее имя. Магда. В мои планы входило очаровать ее, открыв ей все, что я понял и узнал.
В воздухе в ту пору словно разлит был запах меда.
Но однажды она сказала: «Эта голубая рубашка тебе к лицу».
Она накрыла на стол в самом отдаленном от дома уголке дворика. Позади усадьбы — заросшая травой скала, которая нависает над долиной. Придет время, и на этом месте будет построена терраса.
Он сел с лицом как застывшая маска. Он работал с самого утра, и теперь болели глаза.
Он заподозрил в ее словах двусмысленность.
— Почему ты это сказала?
Она потянулась к глиняному кувшину. Не глядя на Роберта, налила столового вина в оба стакана.
— Просто так. У тебя глаза того же цвета, что и эта рубашка.
Она чуть задержала на нем взгляд. У него перехватило дыхание. В разгар дня, под душным, синим, чудовищных размеров небом он напряженно смотрел в лицо женщине, которая и понятия не имела о том, какого рода любовь она в нем вызывает.
— Что тебя, собственно, больше привлекает, — спросил он сдержанно, — моя рубашка или мои глаза?
— Глаза, милый, глаза.
Насмешливость ее тона была просто невыносима.
— Значит, глаза. И это все? Остальное не интересно?
— Перестань, не валяй дурака!
— Я не валяю дурака, я тебя просто спрашиваю.
— Перестань, Роберт… прекрати.
Возле его лица появилась мошка. Зеленой переливающейся ракетой жужжала она возле уха, мешала слышать, удалялась и вновь возвращалась, и вот снова стало тихо — она улетела.