Уильям Локк - Счастливец. Друг человечества
— А именно?
— Одна из тех вещей, которые нельзя передавать.
— Скажите мне. У меня есть основания просить вас об этом. Я убежден, что тут есть обстоятельства, о которых ни мать миссис Дикс, ни ее старшая сестра ничего не знают. Я честный человек, и вы можете мне доверять.
— Ладно, — сказал Раттенден. — Слышали вы когда-нибудь о некоем Мордаунте Принсе? Да, актер, — и очень популярный, но страшный негодяй — позор для сцены. Он играл первые роли в том театре, где последнее время работала мисс Олдрив. Их чуть ли не каждый день видели вместе. Об этом много сплетничали.
— Злые языки немилосердны.
— Если милосердие, как гласит пословица, покрывает множество грехов, то немилосердие имеет то преимущество, что открывает скрытые грехи, — в том числе и тот, о котором я вам сейчас поведаю. За два-три месяца до свадьбы Эмми она и Мордаунт Принс провели вместе около недели в одном отеле в Тенбридж-Белс. Это абсолютно достоверно. Они приехали и уехали на автомобиле. А за неделю до того, как Дикс увез мисс Эмми, газеты сообщили, что Мордаунт Принс обвенчался с миссис Моррис — старухой Сол Морис, вдовой ростовщика.
Сайфер смотрел на своего собеседника во все глаза.
— Что ж, дело самое обычное, — цинично усмехнулся Раттенден. — Я только удивляюсь тому, что Калипсо столь быстро утешилась после отъезда Улисса[64] и при этом избрала утешителем такого мечтателя и человека не от мира сего, как наш приятель Дикс. А конец истории Мордаунта Принса следующий: вдове он скоро надоел, и она сплавила его, положив ему небольшую пенсию. Теперь он пьет горькую где-то в Неаполе.
— Эмми Олдрив? Боже мой! Возможно ли? — воскликнул Сайфер, рассеянно отодвигая блюдо, которое ему подавал лакей.
Раттенден, тщательно выбрав кусок, положил себе на тарелку куропатку и салат из апельсинов.
— Не только возможно, но несомненный факт. Видите ли, — снисходительно пояснил он, — так или иначе, но все, что случается с лондонцами, рано или поздно доходит до меня. Дама, которая сообщила мне это, жила в том отеле. И я абсолютно ручаюсь за ее правдивость.
Сайфер молчал. Просторная столовая с портретами во весь рост государственных мужей куда-то исчезла, и перед ним был узенький парижский переулок, один тротуар которого заливало солнцем, а другой оставался в тени. А на теневой стороне, за железным столиком, сидел смуглый нагловатый зуав и рядом с ним Септимус Дикс — нерешительный, бледный, с грустным выражением словно бы выцветших голубых глаз. Внезапно Сайфер опомнился и, больше для того, чтобы скрыть недостаток самообладания, чем потому, что ему хотелось есть, подозвал лакея и взял себе кусок куропатки. Затем посмотрел на своего собеседника и строго спросил:
— Полагаю, вы постараетесь, чтобы эта история не пошла дальше?
— Я уже счел своим долгом принять кое-какие меры.
Сайфер налил ему вина.
— Надеюсь, вам по вкусу этот редерер. Это единственное хорошее вино в погребе нашего клуба и, к сожалению, его осталось всего несколько бутылок. У меня было семь дюжин той же марки в моем собственном погребе в приходе, пожалуй, даже более выдержанного. Пришлось продать и его вместе с остальным. Мне это было очень неприятно. Шампанское — единственное вино, которое я признаю. Было время, когда оно казалось мне символом недосягаемого. Теперь, когда я могу пить его, когда захочу, по всем законам философии оно должно было бы утратить для меня всякую привлекательность. Но неизвестно почему, я не страдаю расстройством душевного пищеварения настолько, чтобы стать философом, и сохранил вкус к шампанскому просто из благодарности к судьбе.
— Всякий разумный человек, — глубокомысленно заметил Раттенден, — может осуществить свои мечты. Но нужно кое-что побольше разума, чтобы радоваться их осуществлению.
— Что же именно?
— Сердце ребенка. — Раттенден загадочно улыбнулся, пряча глаза под толстыми стеклами пенсне, и прихлебнул из своего бокала. — Действительно, превосходное вино.
У подъезда клуба Сайфер простился со своим гостем и в глубокой задумчивости отправился домой, на свою новую квартиру в Сент-Джеймс-стрит. Впервые за все время знакомства с Раттенденом он был рад уйти от него. Ему хотелось остаться одному. Он пережил чуть ли не потрясение, убедившись, что в окружающем его мире происходят, почти под носом у него, незамеченные им события, столь же достойные внимания великих богов, как борьба между кремом Сайфера и мазью от порезов Джебузы Джонса. Завеса жизни на миг отдернулась, обнажив перед ним ее тайны, сокрытые от взора смертного. Он заглянул в самую глубь сердца Септимуса Дикса и понял, что тот сделал и почему.
Зора Миддлмист прошла мимо Септимуса, как королева, не заметив его. Но человек он был не маленький — о, далеко не маленький! Зора Миддлмист с горделивой небрежностью прошла и мимо него, Клема Сайфера…
Его комнаты показались ему холодными и неуютными — случайное, неприветливое пристанище одного из малых мира сего. Он осторожно помешал угли в камине, почти боясь нарушить холодное безмолвие стуком щипцов о прутья решетки. На коврике у камина стояли приготовленные для него комнатные туфли. Он надел их и, отперев письменный стол, вынул из ящика письмо, полученное утром от Зоры.
Для вас, — писала она, — я желаю победы по всему фронту — апофеоза крема Сайфера на земле. А для себя — сама не знаю, чего я хочу. Не скажете ли вы мне?
Клем Сайфер уселся в кресло у камина и глядел в огонь до тех пор, пока пламя не погасло. Впервые он тоже не знал, что ему все-таки нужно.
17
Последующие дни были омрачены гнетущей тревогой, и Сайферу некогда было раздумывать о пределе своих желаний. В главной конторе на Маргет-стрит трудился ученый эксперт, распространяя вокруг себя уныние, присущее статистике и цифрам. Выводы его были неутешительны. Если не случится чудо, дело обречено на гибель.
Хорошо было капитану сажать негритенка на предохранительный клапан, зная, что до конца пути уже недалеко. При таких условиях котел вполне мог выдержать давление. Но предполагать, что можно сидеть до скончания века на предохранительном клапане без всякой опасности для себя и корабля, — в этом случае нужно быть оптимистом, каких не встретишь в нашем неверном мире, дающем нам столь печальный опыт. Крем Сайфера явно не выдерживал все возрастающих рекламных расходов. Шеттлворс находил для себя горькое утешение в том, что сбывалось его пророчество.
Попробовали сбавить цену, но и это не привело к увеличению заказов. Джебуза Джонс также снизил цену на свою мазь и продавал ее еще дешевле крема. За последний год Сайфер выдал уже две закладные на свою фабрику в Бермондсее. Все его деньги были выброшены зря: люди имели глаза и не видели, имели уши и не слышали, простого и ясного призыва Друга человечества: «Попробуйте крем Сайфера!»
Шеттлворс попытался убедить патрона в том, что нет необходимости тратить такую уйму денег на производство крема. До сих пор все материалы, из которых приготовлялась эта божественная мазь, были первого сорта и самого высокого качества. Но ведь можно использовать второсортное сырье: это не умалит достоинств крема, а стоить он будет значительно дешевле. Так говорил Шеттлворс. Однако, выслушав его совет, Сайфер воспылал священным гневом, как будто ему предлагали совершить святотатство.
Тем не менее и он понимал, что для спасения предприятия необходимы радикальные реформы. Сайфер не спал ночей, строя грандиозные планы, но при холодном свете утра всякий раз находил в них слабые места, сводящие на нет всю их ценность. Это его бесило. Казалось, он утратил точность глаза. Что-то странное и жуткое с ним творилось — он сам не знал, что именно. Не то, чтобы ослабла его умственная сила, его энергия или решимость победить во что бы то ни стало и вернуть крему прежнее положение на рынке. Тут было что-то иное, более тонкое и нематериальное. Он не мог забыть о собственной неизлеченной пятке. Легкое сомнение, навеянное словами Септимуса о неверии Зоры Миддлмист в целебность его крема, засело где-то в мозгу и незримо творило свою разрушительную работу. И все же он старался верить, отчаянно цепляясь за ускользающую веру. Если откровение было ложным, если он не посланец Божий, — ведь тогда он — несчастнейший из людей.
Никогда еще Клем Сайфер не радовался так Нунсмеру, как в субботний вечер, когда экипаж свернул с большой дороги на проселочную и его взору открылся выгон. Бледная лазурь и жемчуг неба, легкая дымка тумана, смягчающая яркие краски осени на листве деревьев, серая башенка маленькой церкви, красные крыши коттеджей, задумчиво стоящих в старомодных садах, спокойная зелень выгона, дети, играющие на нем, и хромой ослик, наблюдающий за ними с тихой радостью философа, — все это было отрадой для усталых глаз и души.