Лора Касишке - Будь моей
Я включила радио, но не нашла ни одной радиостанции, которая вызвала бы что-нибудь кроме раздражения. Всего несколько лет назад я наизусть знала названия всех групп, музыку которых крутили на станции, передающей рок. Знакомил меня с ними Чад, высказывая свое мнение — как правило, негативное. Он предпочитал поэтов-исполнителей типа Дилана, Нила Янга или Тома Пети, выражавших чаяния «простых людей». Но все же держал меня в курсе всех новинок.
Сегодня радио приводит меня в уныние. Агрессивный грохот или дерганая бессодержательная фигня, именуемая попсой. Как пожилая рафинированная интеллигентка, я ловила себя на том, что сижу и жалобно сетую, что это вообще никакая не музыка.
А ведь, кажется, всего год или два тому назад я — восемнадцатилетняя девчонка — стояла в первом ряду на концерте Тэда Ньюджента с бумажными тампонами в ушах. Пришлось прибегнуть к этому методу — группа начала выступление со звука самолета, садящегося на наши головы.
Но я заткнула уши не потому, что мне не нравилась музыка. Я просто выполнила данное маме обещание не портить слух, как это случилось с моим братом, который, по ее мнению, почти оглох на концерте группы «Ху».
Тэд был красавчик.
С длинными нечесаными непослушными волосами. В кожаных брюках и ремне с пряжкой в виде огромной серебряной звезды. С голым торсом, блестящим от пота, на вид — псих психом, мне он казался самим совершенством. И его музыка — серьезная, индустриальная, в стиле Среднего Запада. Брызги его слюны долетали до публики, и ее микроскопические прохладные частицы легонько оседали на моей груди. Мой парень в ужасе шарахнулся от меня, увидев, как я принялась втирать их в кожу всей ладонью, но в тот момент слюна Тэда Ньюджента на моей груди представлялась мне самым сексуальным и замечательным событием всей жизни.
Но теперь, судя по всему, нет ни одной радиостанции, которая транслировала бы музыку Тэда Ньюджента. Или Боба Сегера. Или группы «Ху».
Впрочем, даже если ее и передают по радио, она так изменилась, что я ее просто не узнаю.
Через некоторое время я выключила приемник и стала прислушиваться к гудению шин и завыванию ветра.
Этот свист, должно быть, напоминал мне звуки, которые, возможно, слышали мышь-полевка или воробей, улепетывающие от двух ястребов, одновременно атакующих с разных сторон.
Саммербрук, по обыкновению, встретил меня ударившим в нос духом кислой капусты и сосисок, к которому затем добавились запахи антисептических средств и антибактериального мыла. Когда я вошла в комнату, отец сидел на стуле и смотрел по телевизору гольф. Увидев меня, он принял застенчивый вид, точно ребенок, опасающийся наказания. На глаза навернулись слезы. Я едва смогла добраться до его стула — вокруг все расплывалось, словно в тумане.
Я поцеловала его в левую щеку и поняла, что он немного исхудал с тех пор, как я целовала его в последний раз.
Правда, на вид нисколько не изменился. Румяное лицо. Голубые глаза с красными прожилками. Словно тот же почтальон, каким он когда-то был, проходивший в день по двадцать миль, в ветер, дождь или снег; любая погода была ему нипочем. После работы он обычно заходил в дом с черного хода, а я в это же время возвращалась из школы (день разносчика почты начинался в 4.30 утра и заканчивался в 14.30), и мне казалось, что вместе с ним врываются ароматы всего мира. Плотная синяя ткань его форменной одежды пахла небом, травами, выхлопными газами, ветром. От него веяло птичьими гнездами, снегом, солнцем, листьями.
Я прижималась лицом к его груди и вдыхала эти ароматы, пока он стоял у столешницы рядом с плитой и наливал в стакан порцию «Джим-Бима», а затем выпивал ее одним глотком.
С полчаса мы гуляли по залам Саммербрука, а я все гадала, как же это в прошлые свои визиты я не замечала, насколько изменилась его походка, или, быть может, просто позабыла. Теперь он словно крался на цыпочках — грациозное балансирование на кончиках пальцев ног по застеленным коврами коридорам, — держась за поручни, тянущиеся вдоль стен, а медсестры окликали его голосами с интонациями воспитательниц детского сада:
— Ай да молодец, мистер Милофски! Гуляем с дочкой!
Я уверена, что еще лет десять назад это привело бы его в ярость. Подобные интонации в голосе. Приторное дружелюбие незнакомых людей. Тогда он скорчил бы рожу, или заворчал бы себе под нос, или в крайнем случае просто махнул бы на них рукой.
Но десять лет назад он еще не превратился в ребенка.
Теперь внимание медсестер ему, похоже, льстило. Он улыбался им в ответ и кивал. Это напомнило мне Чада на его крошечном стульчике перед крошечным столиком в детском саду, когда он умудрился тупыми ножницами вырезать из цветной бумаги треугольник с зазубренными краями, а его толстая учительница необыкновенно оживилась, увидев этот треугольник, и принялась всячески расхваливать Чада, который, сцепив свои маленькие ручки, смотрел на нее, словно желая убедиться, что похвала предназначалась действительно ему, и надеясь, что это так и есть.
После прогулки мы вернулись в комнату отца и посидели с выключенным телевизором.
Через некоторое время разговор иссяк, и дальше мы сидели молча.
Сидеть в этой жарко натопленной комнате было приятно. Печь, расположенная где-то глубоко в подвале дома престарелых, равномерно потрескивала, рождая у меня ощущение, что это потрескивание составляет часть меня.
Мы сидели, будто ожидая кого-то (Чада?).
Или чего-то (автобуса?).
Не знаю почему, но я вдруг произнесла:
— Знаешь, пап, здесь и сейчас существуем только мы с тобой.
Конечно, это не так. У меня по-прежнему есть работа, муж и дом на другом конце штата. А он живет здесь, в этой комнате ожидания, подтачиваемый во время сна микроинсультами, и каждый день просыпается немного другим. Я умоляла позволить мне перевезти его поближе к нам, чтобы я могла навещать его каждый день. «Перевози куда хочешь — когда умру», — неизменно отвечал он. Он родился в этом городе. Здесь и умрет. Теперь это совершенно очевидно. Теперь это всего лишь вопрос времени.
Я смотрела, как он медленно отключается, сидя на стуле. Немного поморгав, он смежил веки, рот его приоткрылся, дыхание выровнялось, значит, провалился в глубокий сон. Я вспомнила, как он нес меня на руках вверх по лестнице, вот так же отключившуюся от всего, моя голова покоилась на его плече. Вспомнила это мерное раскачивание. Прочность. Через час или около того зашла медсестра и спросила: — Вы останетесь на ужин, мисс Милофски?
Я не сразу поняла, о ком она, и удивилась.
Я что, тоже заснула?
Я подняла на нее глаза.
Мисс Милофски? Кто это? Потребовалось несколько секунд, чтобы понять, что медсестра обращалась именно ко мне, что мисс Милофски — это я.