Джон Клеланд - Фанни Хилл. Мемуары женщины для утех
Я была высока, и все же не слишком высока для моего возраста (я уже упоминала раньше, что мне едва минуло пятнадцать), фигура моя была стройной, талия тонкой, все во мне было легким, дышало свободой и не нуждалось ни в каких поддержках или затяжках; блестящие золотисто-рыжеватые волосы, мягкие, как шелк, ниспадали на шею естественными завитками, ничто не омрачало чистоту и белизну гладкой кожи; лицо у меня было чересчур румяным, хотя черты его достаточно тонки, а округлость нарушалась лишь ямочкой на подбородке, что отнюдь не портило впечатления; глаза, настолько черные, насколько это можно представить, скорее были подернуты поволокой истомы и печали, чем сияли, хотя, уверяли меня, бывали случаи, когда они весьма скоро зажигались огнем; за зубами я тщательно ухаживала, и они, мелкие, ровные, белые, были в полном порядке; на высоко поднятой груди можно было разглядеть скорее обещания, чем уже отлитую форму круглых тугих полушарий, которые сдержать обещанное готовы были в самое ближайшее время. Короче, все признаки красоты, которые ценятся повсеместно, у меня были. Тщеславие мое противится обращению за подтверждением этих слов к суверенным судьям – нашим мужчинам, только все они, по крайней мере, из тех, кого я знала, давали высокие оценки в мою пользу (даже среди женщин находились такие, кто был выше отрицания справедливой для меня оценки, в то же время были и такие, что превозносили меня довольно своеобразно: пытаясь умалить какие-то качества личности моей или фигуры как раз там, где я была явно превосходна). Готова признать, что подобное самовосхваление звучит слишком сильно. Только не было бы ли с моей стороны неблагодарностью по отношению к природе, наделившей меня всем, чему я обязана редчайшим блаженством радости и жизни, вздумай я – в чрезмерном порыве скромности – даже словом не обмолвиться о столь щедрых ее дарах?
Ну, так вот, я вырядилась, и не пришло мне тогда в голову, что радостное это великолепие одежды есть не более чем убранство жертвы перед закланием, я же в душевной простоте относила все на счет дружелюбия и добросердечия милой и доброй миссис Браун, которая, я все время забываю упомянуть, под предлогом лучшей сохранности моих денег отобрала у меня ничтоже сумняшеся, эти крохи (иначе ныне такую сумму я назвать не могу), оставшиеся после всех расходов на мой переезд.
После того, как я недолго полюбовалась на себя в зеркало (больше всего меня к нему привлекало все же новое платье), меня пригласили в салон, где старая леди приветствовала меня и пожелала носить свой новый наряд да радоваться, поскольку, безо всякого стеснения уверяла она, платье шло мне так, будто я всю жизнь только и ходила что во всем нарядном и благородном; неужели она могла такое сказать, лишь надеясь, что в безмерной глупости своей я все проглочу? В то же время она представила меня еще одному своему кузену (ею самой избранному), пожилому джентльмену, который поднялся, когда я вошла в комнату, а когда я присела в поклоне, приветствовал меня и, казалось, огорчился, увидев, что для поцелуя я подставляю всего лишь щечку, – ошибка, которую он немедленно поправил, прилепившись своими губами к моим с пылкостью, которая, как и все его обличье, отнюдь не располагали меня к благодарности, ибо, скажу я Вам, с видом его ничто не могло тягаться по отвратительности и безвкусице – такие понятия, как «безобразный», «противный», слишком слабы, чтобы описать его хотя бы приблизительно.
Представьте себе человечка, кому далеко за шестьдесят, коротенького и тщедушного, с кожей желтоватой, как у мертвеца, и огромными навыкате глазами, которые он таращил, словно его душили; не зубы, а, правильнее сказать, клыки делали его рот огромным, и несло из него, окруженного какими-то лиловыми губами, как из горшка ночного; нечто крайне неприятное таилось в ухмылке, обращавшей его в совершенное страшилище, если не в чудище, опасное для женщины с ребенком. И эдакое создание, эта издевательская карикатура на человека, этот монстр был настолько слеп к собственному уродству, что считал, будто он рожден дарить усладу, верил, что нет женщины, способной устоять перед его чарами. Из-за таких представлений он тратил немалые деньги на тех несчастных, кто были способны совладать с собой и притвориться влюбленными в него, с теми же, кому не хватало искусства или терпения скрывать отвращение, им вызываемое, он вел себя бесцеремонно и весьма грубо. Бессилие скорее, чем необходимость естества, заставляло его искать возбуждения в разнообразии, извращенными путями пытался он подняться на вершины блаженства, однако чаще всего обнаруживал, что препятствием служит нехватка сил, необходимых для подъема. В этих случаях на него всегда находил приступ ярости, которой он давал волю, вымещая ее на ни в чем не повинных объектах своих вспышек недолговечного желания.
Такому вот чудищу моя честная благодетельница, давно уже служившая ему поставщиком, и обрекла меня на утеху. Она специально вызвала меня в салон, чтобы дать ему хорошенько рассмотреть товар. Она поставила перед ним, заставила повернуться, сняла с меня шейный платок и обратила его вниманием на возвышенности и углубления, форму и белизну груди, едва начавшей наполняться плотью; потом велела мне пройти и, дабы оживить реестр моих прелестей, позволила себе обратить внимание на деревенскую неотесанность походки. Короче, она не обошла внимания ни одного пункта по лошадиной своей классификации, на что джентльмен ответствовал лишь милостивыми кивками одобрения, в то же время вперяя в меня взоры, в которых было что-то козлиное или обезьянье; изредка – уголком глаза – я посматривала на него и всякий раз натыкалась на горящий, жадный, вытаращенный взгляд, сущую ипостась чистого страха и ужаса, заставлявший меня тут же отворачиваться, что он, без сомнения, в душе своей приписывал ни много ни мало как непорочной скромности или, по крайней мере, проявлению ее.
Вскорости, однако, я была отпущена и отведена в комнату под присмотр Фоби, не отходившей от меня ни на шаг и не оставлявшей одну ни на минуту. Порой она с ленцой пускалась в рассуждения, смысл которых уловил бы любой, кто не идиот, по поводу сцены, в какой я только что участвовала; однако, признаюсь Вам, к стыду своему я была так непроходимо глупа или, точнее, так необыкновенно простодушна, что все еще не понимала замыслов миссис Браун и ничего такого страшного не видела в ее кузине-менторше: пусть та и вела себя постыдно и ужасно, но меня-то ведь это никак не касается, разве что чувство признательности моей благодетельнице заставляло меня распространять мое уважение на всех ее кузенов и кузин.
Фоби, между тем, решила до конца разобраться с тем, что таилось у меня на сердце в отношении чудища-джентльмена, и спросила, не хотела бы я заполучить такого прекрасного джентльмена в мужья? («Прекрасным джентльменом» она звала его, мне кажется, потому, что тот прямо-таки тонул в кружевах). Я ей совершенно искренне ответила, что вообще о муже не думала, но, доведись выбирать, поискала бы кого-нибудь себе под стать, это уж точно! Чувствовалось, что отвращение к мерзостной трухлявой образине настраивает меня против всех «прекрасных джентльменов» вообще, что в сознании моем утверждается представление, будто все люди его круга и положения сделаны из того же теста, что и этот монстр! Фоби не так-то легко отступала, она и не подумала прекратить свои попытки хоть как-нибудь успокоить и смягчить меня с точки зрения необходимости того, чтобы я ужилась в этом гостеприимном доме, и, когда она вела речь о сексе вообще, у нее не было никаких причин отчаиваться из-за недостатка уступчивости с моей стороны, ибо хватало причин для уверенности в том, что она способна без особых трудов добиться от меня требуемой покладистости; впрочем, она была слишком опытна, чтобы не понять: отвращение, испытываемое мною конкретно к страшиле-кузену, может стать препятствием, которое не так-то легко устранить, для доведения до конца их сделки и моей продажи.