Донасьен Сад - Преступления любви, или Безумства страстей
Страсть к заговорам, проявившуюся в повестях, некоторые исследователи творчества писателя объясняют комплексом узника, присущим де Саду. Действительно, проведя взаперти не одно десятилетие, он постоянно ощущал себя жертвой интриг, о чем свидетельствуют его письма, отправленные из Венсенского замка и из Бастилии. В глазах заключенного любая мелочь, любая деталь становится значимой, подозрительной, ибо он не может проверить, что имеет под собой основу, а что нет. Поэтому линейное развитие действия новелл обычно завершается логической развязкой, как в классической трагедии или детективном романе. Но если в хорошем детективе читатель зачастую попадает в ловушку вместе с его героями и с ними же идет к познанию истины, у де Сада читатель раньше догадывается или узнает о причинах происходящего и, в отличие от героя, для которого раскрытие истины всегда неожиданно, предполагает развязку.
Рассказы де Сада дидактичны, что, впрочем, характерно для многих сочинений эпохи. Вне зависимости от содержания, в них одним и тем же весьма выспренним слогом прославляется добродетель и отталкивающими красками расписывается порок, а на этом своеобразном монотонном фоне кипят бурные страсти, описанные эмоционально и выразительно. И в этой стройности, четкости построения сюжета, в сдержанности изображения страстей проявляется мастерство автора, крупного писателя XVIII века. Существует мнение, что де Сад неискренен в своих рассказах, что его прославление добродетели есть не более чем маска, за которой на время спряталось разнузданное воображение автора, посмеивающегося над теми, кто поверил в его возмущение пороком. Но как бы то ни было, знакомство с новеллистикой писателя, ранее неизвестной нашему читателю, представляется увлекательным и небезынтересным.
Е. Морозова
Маркиз де Сад Донасьен-Альфонс-Франсуа
Преступления любви, или Безумства страстей
Эрнестина
Шведская повесть
После Италии, Англии и России мало стран кажутся мне столь же заслуживающими внимания, как Швеция. Но если мое воображение воспламенялось при мысли о возможности увидеть знаменитые края, давшие миру Алариха, Аттилу и Теодориха — этих героев, ставших во главе многочисленных войск, сумевших ввергнуть в трепет императорских орлов, чьи крылья простирались почти надо всем миром, и заставивших римлян отступить до стен собственной столицы, то душа моя горела желанием увидеть родину Густава Вазы[1], королевы Кристины[2] и Карла XII[3]… Каждый из них был известен по-своему: первый прославился своей философией, качеством редкостным и поистине бесценным для суверена, своим достойным уважения благоразумием, заставляющим склонять головы те религии, что начинают препятствовать не только власти правительства, коей они должны подчиняться, но и счастью народов, единственному объекту деятельности законодателей; вторая прославилась величием души, предпочтя одиночество и литературные занятия блеску трона; третий — своим геройством и доблестями, заслужившими ему бессмертное прозвище Александра Македонского. Если все эти предметы вызывали восхищение мое, то с еще большим жаром желал я выразить восторг свой народу мудрому, добродетельному, сдержанному и великодушному, ибо он поистине может служить образцом среди прочих народов Севера!
Именно с таковыми намерениями 20 июня 1774 года я отбыл из Парижа и, проехав Голландию, Вестфалию и Данию, к середине следующего года прибыл в Швецию.
После трехмесячного пребывания в Стокгольме объектом моей любознательности стали знаменитые рудники, описания коих читал я во множестве и где рассчитывал я повстречаться с приключениями наподобие тех, о которых повествует нам аббат Прево в своих анекдотах. Мне это удалось… однако, сколь велика была разница!
Итак, я направился сначала в Упсалу, город, расположенный по обоим берегам реки Фюрисон. Будучи долгое время столицей Швеции, город этот и по сей день является вторым по значимости после Стокгольма. Прожив в нем три недели, я отправился в Фалун, древнюю колыбель скифов, бывшую столицу Далекарлии, чьи жители до сих пор сохраняют нравы и обычаи предков. Покинув Фалун, я прибыл на рудник Таперг, один из самых значительных в Швеции.
Рудники, являясь самым богатым источником доходов государства, быстро подпали под власть англичан по причине долгов, сделанных владельцами рудников, и представителей сей нации, всегда готовых дать взаймы тем, кого они вскорости рассчитывают закабалить, препятствуя их коммерции либо подрывая могущество их своими ростовщическими займами.
Когда прибыл в Таперг, мое воображение заработало еще до того, как я спустился в подземелья, где жажда роскоши и скаредность нескольких человек весьма умело поглотили все прочие их качества.
Побывав недавно в Италии, я поначалу представлял, что рудники Таперга будут похожи на катакомбы Рима или Неаполя. Я ошибался: хотя они и более глубоки, но я не испытал в них столь гнетущего чувства одиночества.
В Упсале мне дали в проводники человека образованного, много читавшего и не чуравшегося сочинительства. К счастью для меня, Фалькенейм (таково было его имя) прекрасно говорил по-немецки и по-английски, на тех единственных для меня языках, употребляемых на Севере, с помощью которых я мог с ним объясняться. На первом, предпочитаемом нами обоими, мы могли договориться о любом предмете, и мне было весьма просто понять ту историю, кою я сейчас и намереваюсь вам поведать.
С помощью корзины и веревки — механизма, устроенного так, что использование его не представляет ни малейшей опасности, — мы опустились в шахту и уже через минуту находились на глубине ста двадцати туазов[4] от поверхности земли. Не без удивления увидел я там улицы, дома, храмы, постоялые дворы. На улицах царило оживление: люди трудились, жандармы надзирали, судьи вершили суд — словом, было все, что подобает самому цивилизованному городу Европы.
Пройдя мимо странных сих обитателей, мы вошли в таверну, где Фалькенейм получил от трактирщика все, что требуется для подкрепления сил, а именно: отменного пива, сушеной рыбы и особого сорта шведского хлеба, весьма распространенного в местных деревнях и выпекаемого из еловой хвои и березовой коры, смешанных с соломой, дикими кореньями и овсяной мукой. Что еще может желать путешественник для удовлетворения скромных своих потребностей? Философ, путешествующий по миру, дабы поучиться, должен приспосабливаться к любым нравам, к любым религиям, к любой погоде и любому климату, любым постелям и любой пище, оставив праздному столичному бездельнику предрассудки, а также роскошь… вызывающую роскошь, что, никогда не отвечая насущным потребностям, каждый день изобретает повод, дабы расходовал он состояние и здоровье свое.