Феликс Аксельруд - Испанский сон
Бары в баррио лепились один к одному. Их там было столько, что само слово «бар», кажется, могло произойти от слова «баррио». Очередной был вполне гостеприимен. Размышляя о лингвистических курьезах, Филипп принял джина с тоником, chica опять проявила солидарность, а Зайка осталась верна испанскому пиву. Танцуя с Зайкой медленно и страстно, Филипп вдруг увидел входящего в бар Алонсо Гонсалеса, наряженного пиратом и сопровождаемого двумя девицами в народных каталанских костюмах. Ему захотелось выпить с Гонсалесом, поговорить о рыбной ловле. Но если бы танец был хоть чуть-чуть менее страстным… Во время танца, настолько страстного, оторваться от Зайки было невозможно. А когда танец кончился, Гонсалеса и след простыл, как и его спутниц-каталанок.
Пошли дальше… Филипп перестал считать бары. От лингвистических размышлений в башке только и осталось это замечательное словечко «de copas», то есть «по рюмкам». Ходить «по рюмкам» означало принять немножко текилы там, немножко джина здесь, а потом — чуть-чуть водки, а потом для разнообразия бутылочку пивка, а потом — глоток ликера «Бэйли», а потом… а потом…
А потом вдруг оказаться в невменяемом состоянии сидящим на ступеньках церкви напротив очередного бара. Мимо шли веселые люди, парочки и компании. Зайка и Сашенька пытались оторвать Филиппа от ступенек. Филипп упирался. Ему было хорошо, никуда больше он не хотел. Он напился конкретно. По ходу перемещений он потерял милый шерстяной шарфик, подарок Зайки к Рождеству. Ступеньки церкви были его последним воспоминанием о чудесном вечере; затем был провал в памяти, нарушаемый смутным, тускло мерцающим, как огромное, вывернутое наизнанку яйцо, дрожащим перед глазами видением унитаза… после чего Филиппа поглотила черная, бездонная, непостижимая испанская ночь.
…Ступеньки спускались все ниже. Факелы, висящие на стенах, фонарь в руке идущего впереди… Повеяло сыростью и могильным холодом. Наконец, показалась дверь. Мрачный монах в капюшоне, из-под которого не было видно лица, тронул железное кольцо. Дверь заскрипела.
Вошли в довольно большой, но не очень высокий подземный зал, освещенный так же тускло, как и лестница, пустой, скупо декорированный, с куполообразным потолком и гладким каменным полом. Зал был круглым, если не считать широкой ниши напротив входа; там, в этой нише, более ярко освещенной, чем все остальное, на каменном возвышении стоял длинный стол и за ним — несколько человек в высоких креслах, обращенных к залу.
— Покайся, несчастный… — сказал человек, сидящий в центральном кресле.
Филипп содрогнулся. Что-то громоподобное затряслось у него в ушах, многократно отдаваясь от камня, грозным звоном вторгаясь в мозг и наполняя его ужасом. Он съежился, зажмурил глаза, охватил руками всю голову, пытаясь спрятаться от этого кошмара.
— Признайся перед судом святой инквизиции…
В ушах бился, гремел глас разгневанного Бога. Филипп упал на колени, заставил себя посмотреть на трибунал, ощутить себя средоточием его строгих, внимательных взоров. Молчать нельзя…
— ¡
Herético!
Молчать нельзя. Он с трудом разлепил тяжелые губы — и, мертвея, с еще большим ужасом осознал, что еле слышит себя. Слова выходили глухими, будто ватой забило гортань. Беспомощная, тщетная попытка доказать… оправдаться…
— ¡
Herético!
Он проснулся от ужаса — а может, от легкого движения в комнате. Лежал какое-то время без движения, по чуть-чуть разлепляя веки, и женский силуэт становился все определеннее. Зайка! Пришла спасти его, помочь, утешить… Нет, это не Зайкин силуэт. Это… это силуэт Девы, блондинки по имени Марина… Он ощутил на себе строгий, внимательный взгляд. Он заставил себя раскрыть глаза полностью и заметил, как ее глаза потемнели. Она подошла к нему и откинула одеяло. Она встала на колени перед кроватью, и ее голова легла к нему на живот. Она погладила руками его грудь и бедра. Она вдохнула сложный запах, исходящий от его тела, слегка передвинула голову, и он почувствовал, как его маленький сонный орган легко, как рыбка, скользнул между ее губами.
Филипп замер. Это было против его эстетической максимы. Как и большинство обычных людей, он не любил утренних запахов — самых, быть может, правдивых, но таких непривлекательных. Запахов пота, всяких мелких, мерзких выделений, опрелостей, прочих химических продуктов сонной жизнедеятельности организма (это еще если красиво сказать, а по сути просто медленного распада человеческого тела) — этого малоаппетитного ряда, о котором публично говорят разве что в рекламе освежающих средств гигиены. Он редко допускал утреннюю близость с Зайкой до душа, да и то только после кофе в постели, некоторым образом заменяющего зубную щетку. Казалось невозможным, чтобы почти незнакомая женщина так легко перешла этот порог. Особенно сегодня: ведь он перепил накануне, отчего к гамме обычных утренних запахов должен был добавиться смрад перегара… а то и случайно прицепившихся к телу рвотных частиц… В довершение всего, когда Дева откинула одеяло, Филипп от неожиданности легонько пукнул; да уж, тот еще получился букетик для Девы. Решительно, если бы не прошлая сцена на пороге ванной, он бы, наверно, воспротивился ее движению.
Но благодаря той сцене и полусохраненному ощущению родства и единства он не воспротивился. А потом ему показалось, что ей нравится гамма, отвращающая его сознание. Впрочем, это и на самом деле было так — часть Девы, может быть, произошла от собаки…
Вообще-то — если совсем откровенно — большинство этих гнилостных ароматов отвращали именно сознание Филиппа; подсознательно, на своем зверином уровне, он испытывал к ним своеобразное влечение. Он не находил в этом ничего особенно противоестественного и подозревал, что такое свойственно не ему одному. Общество разделило запахи на хорошие и дурные; полагалось не любить дурные запахи — Филипп и не любил; собственно, не любил он не сами дурные запахи, а то впечатление, которое он, как их источник, произведет на других людей. Начиная с Зайки.
Обычных людей, нужно еще добавить. А Дева во многом не походила на обычных. Странными были ее ласки — нежными и точными настолько, что ни одной капли крови не перелилось в пещеристые тела. Филипп наконец понял, что истинная цель ее ласк как раз в том и состоит, чтобы не перелилось, и впервые в жизни ощутил от отсутствия эрекции не стыд, а своеобразную гордость.
Потом он захотел коснуться ее. Он шевельнулся, отчего ее ласки не изменились; он протянул руку и погладил ее по юбке, скрывающей ее крутое бедро. Ему захотелось проникнуть под ее одежду. Он нащупал пальцами замок юбки и расстегнул его. Забравшись большим пальцем вовнутрь окружности пояса, он вел рукой, как консервным ножом, по этой восхитительной линии, мало-помалу опускаясь все ниже и высвобождая упругую плоть из текстильного плена. Он раздвоился; одна часть его существа так и оставалась в ласковом рту Девы, другая сопровождала большой палец, вторгалась глубже, ища и не находя тонкой резинки трусиков. Лакомое место было достигнуто неожиданно. Рука Филиппа вздрогнула и превратилась из подобия консервного ножа в подобие робкой и любопытной улитки.