Доминик Ногез - Черная любовь
Милая Летиция, мечтал я, мы могли бы жить, например, в Сен-Утрий, рядом с Шером, или в Сен-Бенуа-на-Луаре, чудом освобожденных от их жителей. Мы не виделись бы всю неделю, ты проводила бы многие часы без меня, обнаженной, нежась на солнце на берегу реки или за чтением длинных романов на самом верху колокольни собора, среди птиц, но, так как на сто лье вокруг нас не будет ни души, у нас не будет никаких сомнений насчет друг друга, и остроклювая ревность потеряет всякую власть надо мной. Когда я захочу позвать ее или она меня, мы можем воспользоваться незаметным сигналом — например, тихим звонком мобильного телефона, — на который другой отвечал бы одним звонком в знак согласия или двумя в знак отказа, и при согласии мы встречались бы в следующие десять минут на нейтральной территории, например, на площади Мартруа, под платанами, перед красивым домом с застекленными балконами в восточном стиле. Во всяком случае, мы бы договорились, что телефоны служат только для подготовки свиданий и что разговаривать будем только при встрече. Мы могли бы даже обойтись без их докучного посредства и заменили бы их сигналы на простые звуки — оклики через громкоговоритель, свистки или пение дудочки, звон колоколов собора. Чудесные влюбленные дни, часы которых отсчитывают колокола, и звон к вечерне означает: «Завтракать будем вместе?», а набат: «Я не могу больше без тебя!»
Мечты. Чудесный сон, прерванный кошмаром.
XIX
Я гранитная или бронзовая статуя. Красные огни на горизонте указывают на восток. По улицам рыщут солдаты в серебряных кольчугах. Город покрыт громадной застекленной крышей. На траве обнимаются голые люди. Это длится многие вечности. Потом появляется Легация в своем костюме из «Синей лошади». Видно, что она сегодня не в духе. Я иду за ней, я ее умоляю. Мы оказываемся в бельвильской квартире, перед камином. Я плачу. Я хочу проснуться. Она говорит: «Ты же знаешь, что я тебя не люблю, я никогда тебя не любила». Я говорю ней: «Тогда уходи!» — «Если ты отдашь колье, которое мне задолжал!» (И я понимаю, что это колье стоит несколько миллионов.) — «Ничего я тебе не должен!» Тогда она разбивает громадную вазу из золотистого фарфора, и мы оказываемся в огромной, ярко освещенной пещере. Там много народа, она кидает на землю книги, берет мой сценарий, хочет бросить его в огонь, мне едва удается удержать ее руку. Она вырывается, в руке у нее кривая турецкая сабля, она подходит; полоснув по обоям, показывает, что лезвие ужасно острое, несколько раз рассекает им воздух у меня над ухом, я хочу проснуться, протягиваю руку, она говорит «я предупреждала» и вдруг ударяет мечом по руке, нанеся кровоточащую рану.
Содрогаясь, я с трудом вырываюсь из сна. Сон? Это практически сцена нашего разрыва, мое последнее воспоминание о ней, увы! С тех пор прошло восемь месяцев. Только тогда в руке у нее было всего лишь одно из моих бритвенных лезвий и в приступе ярости, когда я отказался в очередной раз помочь ей пополнить дефицит бюджета ее компании по шоу-бизнесу, она разрезала мою рубашку но не достала до кожи.
Это был пустяк. Хоть я и не выношу насилия, я знаю, что реальные поступки часто приносят исцеление, потому что наконец позволяют тому, что подавлялось в бессознательном, наконец воплотиться, выразиться вовне, в видимой и поддающейся контролю форме. Часто за такими выходками следует подлинное успокоение. Если бы не непоправимый риск, который они представляют для целостности тела, они стали бы самым лучшим лечением для души. И напротив, слова — угрозы или загадки — могут принести гораздо больше неисцелимой боли. Она крикнула: «А потом, я тебе не сказала, но я беременна! Так вот, этот недоносок (иногда в моменты ярости она возвращалась к жаргону как оружию и защите) — ты его не увидишь никогда. Никогда, слышишь! Я лучше его убью!»
Выбросить из головы этот ужас, это «никогда, ты не увидишь его никогда» — фразу, которая сломала меня в тот день прошлого лета, так давно…
XX
Я снова постарался справиться с работой траура. Сны не помогли мне. Мне снилось много снов, как всегда в тяжелые периоды. Несколько снов были из тех, картины которых надолго остаются в памяти — возможно, просто из-за пробуждения в подходящий момент. Два-три я запомнил.
Один сон, как это часто бывает с первыми снами в ночи, был кошмаром: кавалькады в городах и домах, свары, упреки, разбитые бокалы, и вдруг на тропинке меж скал молодая женщина. Она подошла ко мне улыбаясь, обняла за шею, как будто ласково, а на самом деле, чтобы не дать мне двинуться, и спокойно выстрелила мне в висок. Я сразу вспомнил о Лэ.
В другом сне молодая женщина, которую я не знал, в сопровождении девочки пришла и умоляла меня защитить ее от человека, который желает ей зла. Этот человек был ее отцом или мужем. Мне она была и безразлична и интересна одновременно; она сама то пыталась меня соблазнить, то в испуге отступала. Мы шли по комнатам большого, довольно темного дома. В какой-то момент этот дом превратился в однокомнатный домик-развалюху; пришел мужчина с таким же домиком, который он придвинул к нашему, замуровав таким образом нам окна и двери. Я попытался дать отпор. Мужчина стоял передо мной спиной к стене. Ему было лет пятьдесят, он был небрит. Оттого ли, что я видел его открытое лицо, я его больше не боялся. Я бросился на него в бешенстве, осыпал его ударами: не так, как часто бывает в кошмарах, не ударами отчаяния, наносимыми, скорее чтобы утишить тревогу, чем чтобы отдалить момент слишком неумолимого падения, но ударами бесстыдно-жестокими. И тогда — удивительно! — он с грустью сказал мне: «Можете меня бить, это ничего не изменит». Сразу же, испуганный своей жестокостью и его ранами, я залился слезами, и мне хотелось заключить его в объятия. Немного позднее, проснувшись, я несколько минут тщетно пытался разобраться в этом сне. Этой двойственной женщиной была Летиция? (А этот ребенок — ребенок, который у нее так и не родился?) А мужчина, над которым я вдруг сжалился? Я сам, возможно. Или опять она — ее дикость.
Наконец, в третьем сне Лэ была как бы героиней, хотя так в нем и не появилась. Люди показывали мне, где она скрывалась, — за стенами укрепленных замков, в огромных городах, в глубине подвалов. После лабиринтов коридоров и анфилад комнат женщины пытались выдать себя за нее — «я вас уверяю, это я» — но нет, это была не она, мне лгали, это все время была не она, она безнадежно отсутствовала. Я оставался в слезах — у меня было впечатление, что я в слезах, хотя глаза у меня, вероятно, были сухие, — изнеможенным. Этот сон я называл «Летиция исчезла», один из снов, которые так мало похожи на сны, потому что несут в себе разочарование и самокритику («это всего лишь сон») не для того, чтобы, как иногда бывает, помочь преодолеть несчастье и раз навсегда очистить гноящуюся рану, но напротив, чтобы каждый раз бередить ее еще больше, чтобы прибой сновидений выбрасывал спящего на берег задыхающимся и избитым, как Одиссея, попавшего на берег феаков.