Татьяна Недзвецкая - Raw поrно
Мать моя вскоре переехала жить к сестре, обладавшей расчудесным именем Лилия, и меня, соответственно, с собой прихватила. Лилия жила на окраине города в маленьком покосившемся домишке, который, конечно, не выдерживал никакого сравнения с нашей хорошо обустроенной квартирой — все удобства в этом доме были на улице. Но мать моя «не могла более находиться в тех стенах», так она говорила, там все ее угнетало, и от этого ее хрупкое здоровье еще больше истончалось.
Вокруг дома тетки росли голубые ирисы, распускавшиеся в июне. И если бы меня спросили, что особенно приятного я могу о том времени вспомнить, то ответила бы я патетически: «Замороченная летними» нарождающимися днями и запахом ирисов, — в этой неге я росла». И именно эти ирисы я укладывала ровнехонько в изножье белого савана — тонкие его кружева оттеняли бледное лицо моей матери. Причина смерти ее была для многих непонятна, но! я-то знала, что виной тому — одиночество ее глубинное. Одиночество, которое она мне столь щедро как черту характера по наследству передала.
Свою отчужденность она, в отличие от меня, не показывала. Притворялась нормальной, а от этого, как и следовало ожидать, казалась еще более сумасшедшей и сама от измены своей сути природной — страдала.
Отец на похороны прибыл. Он был едва румяней моей матери. Вид его был несчастен. Я чувствовала, что он себя винит. Но исправить уж более ничего не мог, а заняться моим воспитанием — на это у него то ли смелости, то ли дальнозоркости — не хватило. После похорон он ретировался, оставив меня на попечении тетки Лилии, обеспечив ей за это вполне немалую ежемесячную плату.
Тетку мою некоторые считали не менее сумасшедшей, чем мою мать. Суждение это было неверным: она никогда не страдала ни от тоски, ни от каких-либо припадков, да и вообще ни от чего не страдала. Мысли свои изъясняла всегда ясно. Послушать ее — так закачаешься, насколько она умна! Была она ни много ни мало, а писателем и художником. Речами своими устными она так искусно восхваляла то, что в часы досуга создала, что хотелось верить в то, что она как минимум гений. Но когда я впервые увидела ее картины то — оторопела. Ирисы или рассветы воспитали во мне любовь к подлинной красоте — не могу сказать точно, но фальшь я умею чувствовать физически: между лопаток пробегает неприятный холодок.
На мой четырнадцатый день рождения тетка Лилия подарила мне карманное издание собственного сочинения и угостила дорогим чаем, в котором плавали лепестки гибискуса. Кисловатый привкус, тонкий аромат.
Она заваривала этот чай при мне, засыпая его в фарфоровый чайник. Рука ее вдруг дрогнула — чаинки и свернутые в них лепестки цветов гибискуса просыпались на стол: «Высохшие, как лоно моей тетушки», крамольно подумала я, взглянув на рассыпанные лепестки. Тетка же моя, уткнувшись головой в сложенные крест-накрест руки, визгливо вдруг запричитала: «На кого же ты, сестрица моя, дитя свое оставила!» Хотела я ей было сказать: на вас, тетя Лиля, но промолчала, взяла под мышку подаренную книгу и пошла задом, чтобы в тишине почитать.
Тетка полагала, что на тот возраст книжица эта мне более чем полезна, потому как повествует о великой любви и не менее великой скорби. Знание об этом поможет сформировать меня как личность с качественным знаком плюс.
В книге той было тетушкино воспоминание о скоропостижно почившем три года назад муженьке. Ну подох так подох — с кем не бывает! Но съедавшая тоска мучила тетушку, лишая ее сна. Подстегиваемая невыносимой грустью, она однажды села за написание романа. Получилась весьма занятная вещица.
Именно эта книжка подтолкнула меня к размышлению о том, что устные слова, за которыми прячется персона, словно маска, могут скрывать уродливое естество. Впрочем, если обходиться без тонкостей, то пассажи ее были весьма примечательны, например: «любимый умирает, но прежде чем умереть — он лечится», или же «его крепкое мужское достоинство требовало, чтобы моя широкая глиняная ваза обнимала талию цветов».
— Тетя Лиля, тетя Лиля! Меня терзает мысль: а следует ли во всеуслышание заявлять, что у тебя — широкая глиняная ваза? — спросила я ее.
Колкости моей тетя Лиля не оценила, потому как подвоха не заметила.
Описание душевных качеств дядюшки, что тетка представила в злополучной той книге, с моим о нем представлением не совпадало. Но это, конечно же, мои проблемы. Потому как каждый всякого видит так, как он видит. Так вот мой дядя лично мне припоминался не как «представительный мужчина», а желчным, страдающим подагрой доходягой.
Впрочем, сохранившиеся у тетушки фотографии — красноречиво свидетельствовали: в молодости дядюшка был очень даже хорош. Да и тетушка Лиля была ничего — по всей своей книге она рассыпала щедрые описания себя: и ножки у нее ладненькие, и ручки изящненькие, и головка умненькая, и волосики — шелковые.
Первое мое воспоминание о дядюшке было связано с зефиром, которым он меня заманил на коленки. Я не была жадной до сладостей, но я предчувствовала что-то нехорошее в его змеино-приторной улыбке. Именно поэтому, презрев всполошившийся было на секунду врожденный инстинкт самосохранения, я, шестилетняя, забралась к нему на колени. Дядюшка, наблюдая, как белая мякоть зефира исчезает в моем рту, осторожно запустил свой палец мне под подол короткой юбчонки и, отодвинув краешек панталон, нащупал мою щелку. Первой моей реакцией был испуг — я, повторюсь, ожидала от него какого-то нехорошего действа, но не такого. И испугана я была скорей не им, а собой, своими ощущениями, но ласковый мой дядюшка запел детскую песенку и голосом, вкрадчивым, меня успокоил.
С того дня и повелось. Продолжалось — регулярно и часто. Мне, по детскому невежеству, действия дяди казались явлением нормальным, естественным. Глупой старой тетке Лиле — обо всем об этом было невдомек.
Отношения же наши закончились внезапно. Мне тогда было восемь лет, и я торопилась домой с детской площадки, потому как мне — приспичило. Вбежала в гостиную. Но тут дядюшка с похотливым шепотом: «Я замаялся в одиночестве», — зажал меня в объятия. Я и пикнуть не успела, как руки его уже в меня проникли. Малейшее прикосновение его пальцев к моему анусу спровоцировало мое испражнение — я щедро испачкала его руки и манжеты рубашки.
С тех пор дядюшка стал испытывать ко мне очевидную гадливость, которая, впрочем, длилась не слишком долго, ибо ровно через месяц он (возможно, из-за пережитого огорчения) заболел, начал лечиться, притом недолго, ибо, надеюсь, помните что далее было.
Таким вот хитросплетенным образом я осталась у тетки Лили — единственной. Не могу сказать, чтобы она меня не любила, но и не баловала. Так она считала, что недостаток игрушек развивает фантазию ребенка. Мне же позиция ее казалась чистым издевательством. Особенно противно было то, что она спрятала большинство игрушек, купленных мне матерью, и оставила — прожиточный минимум — одну куклу, одного плюшевого медведя, пластмассовое ведро, металлический совок. Подобное положение вещей вместо фантазии активно развивало во мне чувство зависти. Я завидовала тому, что у сестер Наташи и Вали есть замечательные, почти как настоящие, плюшевые коты — один сиамского окраса, другой серый. Я завидовала тому, что у Сашки был настоящий грузовик с откидным верхом, а у Андрея — набор индейцев из резины; что у Ксюши есть маленькая собачка из белой пластмассы, а у Маши — маленькая собачка из прессованного поролона; что у Лены были два красивых матрасика для кукол: один — из белого атласа, а другой — вельветовый синий; что у девочки Валеры было вообще много всего, в том числе необыкновенный белый Чебурашка и заводной коричневый медведь, умеющий растягивать гармонику…