Лидия Зиновьева-Аннибал - Тридцать три урода. Сборник
И я вдруг вскочила. Мы сели на постель, и я торопилась досказать все прежнее:
— Только мы не ослики, Даша. Мы не будем только вдвоем; мы всех полюбим: и Прокофия, и Илью, и повара, и Елену Прохоровну, и Федора-кучера, и братьев, и твою маму, и… просто-Дашу, и судомойку. Все будем спать и есть вместе, и вместе работать, и… верхом… или даже и не нужно. Так будет без того удивительно весело, и ведь это так просто. И знаешь что: нечего будет нам красть.
Эта мысль рассмешила меня, и я смеялась, радостная.
Даша глядела теперь на меня, и я вдруг узнала, что то, что мне казалось строптивым прислушиванием в ее выпуклых глазах, — было испугом. Она глядела и пугалась моих слов. Она не верила, она еще не верила. Тогда я целовала ее глаза, еще мокрые от слез, и сырые, мочальные завитки волос, и снова глядела, боится ли она.
Она целовала мои руки, и я целовала ее руки. Какая шершавая была на них кожа!
Милая, святая, шершавая кожа на руках глухой Даши!..
И теперь я другая. Я вся, каждою кровинкой, совсем, совсем другая. Я, как в первый раз, взглянула. В первый раз взглянула на людей и их устройство и увидела, я так просто увидела и так просто поняла, каждою человеческою кровинкой поняла, что все это совсем не настоящее, что люди устроили{30}. И так не будет, потому что так я не хочу.
ЧУДОВИЩЕ
Посв. Константину Александровичу Сюннербергу{31}
Весною сачком в болоте я поймала чудовище.
Оно попалось не одно. Я принесла его домой в ведерочке, весь улов свой перелила в банку из-под варенья и поставила банку на круглый столик у окна своей комнаты.
Там, если глядеть сквозь мутную воду на свет, проявлялся целый болотный мирок.
Какие-то живчики-вертушки, тонкие, почти прозрачные, с головками и усиками, лихо кувыркались. Шершавые палочки, как обломочки тоненьких сучков, раскачиваясь, передвигались, и вдруг из одного их конца высовывалась мохнатая головка. Змейка острыми изломами резала муть, то собирая тельце в розовый комочек, то растягивая его в тоненькую нить.
И еще много смутных и невероятных личинок, едва просыпающихся к жизни, и которых я плохо упомнила, колебались меж травинками на дне моей банки.
И лежала густыми гроздьями студенистая лягушачья икра. В каждой мутно-зеленоватой ягодке черное зернышко — зародыш.
Вскоре стали расти черные зернышки и куда-то стаивать студень ягодок. И вдруг я увидела, что у каждого зернышка выросло по хвостику.
Часто я подходила к своей болотной банке, следила болотную жизнь, ждала: вот-вот увижу его, вот-вот начнется. Но ничего не замечалось неладного. Я же все ждала нового появления чудовища. Я видела его только на одно мгновение тогда, в то утро, когда в приподнятом над водою, но еще не вполне вытянутом сачке вдруг просветил болотную муть солнечный луч, и оно всплыло вверх и снова утопилось в тени.
Не привиделось ли оно мне так ясно, как и во сне не бывает, а только на самом настоящем яву: желто-бурое, жесткое тельце, все из плоских звеньев, сильный хвост-рулик, и из головы две клешни, огромные, крепкие, круглые, с острыми соединенными концами? Все это разглядела в солнечное мгновение и несмотря на то, что ростом чудовище было не длиннее одной четверти моего десятилетнего мизинца.
Дня три или больше оно таилось, и наконец я перестала почти верить в его улов. Верно, прорвался где-нибудь сачок, или околело в банке. И мне становилось скучно…
Я желала увидеть чудовище. И я увидела его, конечно.
Оно всплыло однажды из-за гущи лягушачьей икры совсем неожиданно, так что я вскрикнула резко:
— Вот оно!
Вздрогнувшая воспитательница спросила сурово:
— Кто?.. Пугаешь.
Я молчала. Мне почему-то никогда не хотелось говорить о чудовище.
— Чему ты обрадовалась?
Разве я обрадовалась? Я не знала, что обрадовалась, и глядела вновь на гадкое, плоское, в звеньях, клещатое тельце, плывшее медленно, со зловещею уверенностью, и верно направляя себя сильным, заостренным хвостом.
— Я не обрадовалась, — ответила я наконец решительно.
— Так чего же так вскрикнула?
— Нашла чудовище.
Воспитательница смеялась теперь своим снисходительным, невеселым смешком и шла ко мне.
Рядом мы стояли перед банкой и разглядывали его.
Оно мне было противно, и вместе с тем этот страх и отвращение притягивали меня к нему.
— Вот гадкая личинка! — сказала после долгого молчания воспитательница. — Выбрось ее. Она наделает здесь много зла.
Но я не выбросила, и оно снова скрылось.
Лягушачий студень таял не по дням, а по часам, и, вместо невнятных зернышек, возле широких, прозрачно-серых и, по моему мнению, очень нарядных хвостиков, выяснились черные толстые головки, бесспорно некрасивые и неуклюжие.
Это народились головастики и выплыли на волю, вялые, добрые, мягкие насквозь, и смешно медлительные, несмотря на усердие широких, нарядных, машущих хвостиков. Доверчиво и бестолково они толкали друг друга своими неуклюжими головищами и зацеплялись кисейными хвостами.
Я их любила с нежностью.
Они росли невинно, питались невинно и чем и как — я не знала.
В них мне чувствовалось родное. Я им завидовала, я их презирала, я их любила с нежностью, да, их глупые, жирные головы, в которых, конечно, где-то были запрятаны спины и животы, и их нарядные, уж слишком нежные хвосты.
И росли не по дням, а по часам.
Затерялось желто-бурое чудовище за черною, жирною ратью.
Только странно было: толстели и вырастали мои головастики, но редело непонятно их стадо.
И вот в третий раз я его увидела и сначала не поняла.
Уже с треть моего мизинца, оно казалось огромным. Плоское, жесткое тело выгнуло звенчатую спину круто вверх, опустило книзу колом свой сильный хвост, и, полощась о тот жесткий хвост, обивался другой хвост, и нежная кисея его раздиралась лохмотьями.
Тогда я увидела и голову, и клешни. Жирную, глупую, неуклюжую голову головастика в жестких, сильных, пронзительных клешнях чудовища. И поняла.
Я воззрилась глазами в двух так страшно обнявшихся болотных братьев.
«Вот оно, зло, которое оно наделает», — вспомнила я слова воспитательницы.
И вдруг сердце мое замолкло совсем, как бы стало, притаилось, тяжелое, как слиток, испуганное и жадное, странно жадное.
Я долго глядела так, затихшая, и долго делалось молчаливое болотное дело там, в мути болотной банки.
Черное тельце-голова серело, становилось более и более цветом схожее с нежно-серым хвостом, в объеме утончалось, и ободранный хвостик дрожал слабее… перестал дрожать вовсе. Ко дну банки медленно опускалась серая пленка.