Игорь Тарасевич - Императрица Лулу
7
Вдруг остановился возле террасы, служившей главной гатчинской пристанью. Свершал обход гатчинского дворца; быстрым шагом — действительно словно бы начальник римского караула, обходящего лагерные укрепления по периметру, быстрым шагом вместе со свитой обходил дворец. Сюда же, на пристань, не заходил целый год; почитай, не заходил на пристань никогда — боялся воды. Пристань была устроена с большою лестницей, спускающейся непосредственно к самим кораблям. Император, стоя на верхней площадке, намерен был встречать здесь государей дружественных держав; до разрыва с Буонапарте Павел Петрович полагал, что здесь к нему по ступенькам поднимется Наполеон — в свете речных бликов, в звуках пушечного салюта; в перерывах меж залпами слышался бы треск флагов на ветру.
Прадед любил море и все морское до беспамятства, прадед, Пётр Великий, более всего полагал могущество России утверждать на море, эта ли мысль сегодня вдруг посетила Павла Петровича, нет ли, но возле террасы, служившей пристанью, Государь, совершая, значит, пешую прогулку, вдруг остановился.
Водная гладь ослепительно зеркалила. Мачты двадцатипушечного барка «Екатерина», пришвартованного внизу, под взглядами, поскрипывали. Тёмно-жёлтые тела пушек на верхней палубе — батарея была открыта солнцу — отражали свет. Казалось, что даже пахнет нагретым металлом. И солёный запах моря шёл; пахло ещё смолой — от кораблей, терпко пахло соснами — от соснового бора на противоположном берегу — оттуда, через бор, налетал благодатный дневной бриз; природа отдыхала в столь редкий для питерской погоды полуденный зной. Ни единого моряка из команды чуть не в добрую сотню человек не нашлось на корабле, чтобы приветствовать Императора. Павел на самом деле воды боялся и сюда, на пристань, не заходил более года, никто не ждал его здесь сейчас. Только ничком лежал на одной из пушек матрос — белая роба его пропиталась кровью, из-под неподвижного тела кровь капала на станину; пятно крови растекалось с неё по надраенным доскам палубы.
— Что?! Что?! — Павел Петрович даже было шаг сделал вниз. Но уже бросились, по палубе словно копыта простучали вслед за вопрошающим императорским взвизгом. Матрос тут же был поднят, верёвки, которыми он был привязан к орудию, разрезаны; под робой матросскую кожу перекрещивали, сливаясь, оставленные кнутом кровяные полосы — вся спина у него представляла собою открытую рану, кровь продолжала ещё сочиться, матрос вздрогнул и, кажется, пришёл в себя, когда робу рывком отодрали с кровяного месива. Однако мужик не открывал глаз, лишь мотал из стороны в сторону черноволосой головой. У него оказалось неожиданно немолодое, но красивое, чуть ли не дворянскоое лицо с чёрными высокими бровями и итальянским прямым носом, из которого тоже капала кровь. Люди только что, получается, были на корабле, присутствовали, а ушли вот сей момент, непосредственно перед появлением Государя.
— Где?! Где командир? Команда? Службы не знают?! — Не дождавшись, император начал спускаться по ступеням, поддерживаемый камердинером, перешёл по трапу и оказался прямо перед выпоротым. Тут матрос наконец открыл глаза. По всему барку со страшными стуками шныряли в поисках командира и команды. Собственно, нарушение действительно следовало признать вопиющим — хоть и на отшибе, но в любимой им Гатчине возле трапа большого двухмачтового корабля не оказалось даже дежурного офицера, который мог бы по артикулу приветствовать императора, не говоря уж о командире барка.
— За что наказан?! Ну!!! Говори!
Матрос не отвечал. В подглазинах и на щеках его вместе с кровоподтёками и синяками застыла мука. Тут же, под ногами, валялось и орудие казни — багровый от впитавшейся крови, сложенный в несколько раз пеньковый канат, перехваченный у одного конца складки быстрым морским узлом, чтобы сподручнее было держать его наказующей рукою. С этой импровизированной камчи тоже стекала тёмная кровь.
— Он боится, Ваше Императорское Величество.
— Не бойся… Ты можешь быть уверен. — Откинулся несколько назад, опираясь на трость. — Будучи всегда готов и рад доставить законный суд и полное удовлетворение всякому, кто считал бы себя несправедливо наказанным, или обойденным по службе, или обиженным, я всегда… Ну!! Как на духу!!
— За… бабу… вашшин… ператосско… — прохрипел матрос. — За… бабу… Бабу… привел сюды…
Повисла пауза; вновь стало слышно скрипение мачт и скатанных на реях парусов; андреевский гюйс действительно хлопал и хлопал по ветру над форштевнем — там, где помещалось резное изображение матушки, хлопали сигнальные флажки на мачтах, посылая всей видимой округе неизвестный морской сигнал — может быть, «Команда оставила корабль», или «Прячься — идет император», или просто «Бабы! Бабы! Бабы!» — если, конечно, существуют подобные сигналы на морском сигнальном языке — Бог весть.
Павел вдруг захохотал, закидывая голову, и все захохотали тоже. Он потрепал мужика по грязной, в кровяных разводах, щеке, затем, не глядя, протянул руку, немедленно в неё вложили платок; вытер ладонь, платок бросил, сохраняя на лице брезгливое, но и добродушное выражение, сам вытащил из-за обшлага собственный платок, вытерся им тоже и тоже бросил его на палубу; повернулся от матроса к свите:
— Вот результат всех моих стараний по преобразованию войска, флота и всей России. Матрос хочет бабу, и более ничего не происходит на моём флоте. Не о службе думают, а о бабах. Что я могу поделать с этим? И командир, и команда несомненно находятся сейчас в борделе с девками… — Он вновь захохотал, но теперь в полной тишине. — Брось его к чёртовой матери. Свинья. Свиньи!
Матроса тут же выпустили, он хлёстко шлепнулся о палубу плашмя — как жук, на брюхо; не двигался более; брызги крови разлетелись по сторонам, Павел Петрович с обезьяньей ловкостью отпрыгнул, несколько человек, сбитые им, попадавши на палубу, спешно вскочили.
— Капитана и всех офицеров — сегодня же в матросы на Астраханский рубеж, в степь. Матросов всех выпороть и тоже в Астрахань, — тон приказа был довольно кротким, возможно, приятные слова «бордель» и «девки» благотворно подействовали и на самого произнесшего их, что казалось вполне естественным; тон был довольно спокойным, ещё не успело раздаться даже и «Слушаю, Ваше Имераторское Величество», как из каюты вынесли и молча развернули перед Императором белый офицерский мундир. Павел Петрович аж задохнулся свежим балтийским ветерком, гуляющим в корабельних снастях.
При матушке русская армия имела мундиры светло-зелёного сукна. Не нарушая русских традиций — он, Император Российский, разумеется, понимал, что традиции нарушать невозможно, — не нарушая традиций, он ввел в армии благородный темно-зелёный цвет мундиров, темно-зелёный с синеватым оттенком, приближающий цвет всей армии к цвету прусского образца. И тот же цвет был одновременно введён на флоте русском, где белые мундиры совершенно, он полагал, невместны. Именно темно-зелёный с оттенком синего, именно — с оттенком в цвет моря. Сохранение в каюте белого мундира старого образца являлось, таким образом, не только обычным русским нерадением вроде посещения девок, но прямым государственным бунтом, заговором с надеждою на новое царствование и возвращение прежнего воровства в армии и государстве. В этом случае факт вопиющего оставления корабля командою получал совершенно иное истолкование.