Камиль Лемонье - Наваждение
Я долго думал, что она меня любит. Но каждый раз, как я хотел узнать у нее об этом, она делала такой вид, словно ее вели на пытку под заунывный погребальный, звон.
И Од говорила мне с мучительной тоской и сумрачным видом:
– О чем вы говорите? Между нами и этим нет ничего общего. Пожалуйста, не надо никогда говорить об этом.
Быть может, так томятся души в чистилище, искупляя прародительский грех.
Глава 24
О ее прежней жизни я не знал ничего. Никогда она не рассказывала мне о своем прошлом. Она делала вид, будто никто другой раньше не был для нее тем, чем теперь был я. Однако, я знал, что она была замужем. Раз она мне об этом сказала и больше об этом уже не было речи, как будто свое замужество она считала весьма незначащим эпизодом в своей жизни. Но порой мне приходило на ум, что ее уста, сжимавшие мои тисками губ, целовали другие уста, которые затем навеки онемели.
Ее муж, как упившийся виноградарь, умер у подножья виноградника. Он с неистовством пожинал виноград. Он поедал целыми пригоршнями алые грозди и умер от них.
За ним – другой открыл свою дверь. Она сбросила с себя одежду. И он также изведал смертельный яд ее слюны.
Она не понимала, кто был первым, кто последним. Я пришел к ней и заблеял, как ягненок за дверью мясника, желая тоже войти вслед за вереницей вошедших баранов. Она поцеловала меня в губы, и я был уже отмечен знаком, как другие.
И, однако, она ничего не сообщила мне. Ни одно воспоминание не выплыло из глубины ее жизни. Казалось, отдавалась она впервые, как будто прежнее не существовало для нее, как будто до меня она была девственницей. Обманывала ли она самое себя или притворялась, что забыла минувшее? Закрыла ли ока глаза на образы, отражавшиеся в зеркале ее души? Она была еще более ужасной в своей чудесной способности оставаться для самой себя неведомой. Воспоминания скатывались с поверхности ее ума, как вода с просаленной кожи. И возле нее я был как заснувший человек, которому никогда уже не суждено пробудиться.
Од должна была представляться странной загадкой для всех, которыми была любима, и небывалой причиной ужаса и страха! Ее душа для них, быть может, как и для меня, была только едкой слюной, которую она вливала в их уста. И, может быть, душа ее ничем другим никогда не была? Все они умерли в великой пустыне ее любви, как затерявшийся на беспредельной равнине путник, чьим зовам и крикам никто не внимал. Все они взывали среди безлюдной степи, и она не ответила им… О, скольких бесплодно призывавших ее истощила она.
Она показалась мне другой женщиной, трагичной и жестокой в символе своей вдовьей одежды. Она была вдовицей с глазами без слез, набожно перебиравшей косточки четок. Эта таинственность некоторое время мучила меня, мой покой нарушили ужасные виденья. Сумрак жизни Од был устлан мертвецами, грудой ныне истлевших любовников, которые в часы греха дрожали в ее объятьях.
Ее роковая красота была погостом роз над древними гниющими останками! Я страшился этой труженицы, работавшей для смерти. В горниле ее утробы истлевало все человечество. Все вокруг нее дышало заразою смерти. И я терзался великой мукой ревности и жалости к этим бледным призракам, которые навсегда останутся для меня неведомыми. Они, как и я, надеялись на ответную любовь и умерли от того, что ждали ее до скрежета и корчей.
Долго не осмеливался я раскрыть ей причину этого нового страданья. Ко однажды мне удалось заговорить с ней на эту тему, и я стал с притворным равнодушием выспрашивать ее о моих предшественниках в ее любви. Она вдруг принялась смеяться, сжимая мои губы своими, и запечатлела их молчанием. И я чувствовал себя с тайной этих уст на моих устах, как в глубокой могиле, которую придавил упавший камень.
В этот день я больше не возобновлял разговора. Ей было достаточно скрепить мои уста пламенной печатью поцелуя, чтобы тот же час рассеялась моя тоска.
Но через некоторое время я снова стал расспрашивать ее о любви к ней других мужчин. Она опять засмеялась и приблизила свои губы, чтобы и на этот раз связать их молчанием. Но я знал, что если хоть капля ее жгучей слюны попадет на мои уста, всякое мужество оставит меня.
Я отвернулся. Тогда она схватила руками мою голову – чтобы возбудить во мне страсть. Я укусил ей от злости шею. Маленькое пятнышко алой крови окрасило подушку. И я вскричал:
– Назови мне имена всех, кого ты любила. Скажи мне, скажи, Од, я этого требую.
Я глядел на ее толстые, как пиявки, губы. Но она вновь спокойно смеялась, несмотря на рану, с немой дрожью своих губ. И побледнела вдруг, как полотно. Промолвила только, взглянув на меня ужасными глазами:
– Их было слишком много. Я не помню всех.
Пухлая Ева, по крайней мере, утешила бы меня нежными словами. Теперь я был в ужасе от того, что сделал и что мне сказала Од. Я почувствовал немое оцепененье перед животной, безжалостной силой, слепым могуществом любви и смерти.
И мы молчали так несколько мгновений. Потом я нежно смыл с ее шеи кровь и тихонько прошептал:
– Прости!
Она снова засмеялась и произнесла так странно, так неумолимо:
– А все-таки ты всецело мой до самой крови твоих жил!
Этот зверский похотливый крик, отдававший спальней и бойней, приговорил меня бесповоротно, как скотину, из-за которой вышел спор между пастухом и мясником.
Я ужаснулся сверхъестественному безобразию, которое придавала ей уверенность в своем могуществе. Но ничего не нашел промолвить ей в ответ, ибо в этот момент я почувствовал себя в самом деле тем, чем были для нее те другие. Кровь во мне остановилась. Теперь я принадлежал ей еще сильней, благодаря ее ране, благодаря маленькой алой капельке крови, словно я напился ее жизни.
И больше я не начинал с ней разговора о тех, которым раньше отдала она свою любовь.
Од вымолвила правдивое и ужасное слово. Она обладала мной до самой крови моих жил, до мозга моих костей, до самых тайников моей животной природы с того самого дня, когда я впервые изведал пламень ее поцелуя. Я должен был жить отравленный во всем своем существе душистым, тонким ядом. Она совершала лишь то, что раньше проделывала с другими. И в этом заключалось ее трагическое величие.
В эту пору душа моя еще боролась и не была лишена благой вести, как это – увы – случилось позднее. Эта Благая Весть, полная целительных благовоний и мирры, могла бы спасти менее болезненного юношу. Она навещала меня временами и пыталась умастить язву, снедаемую внутренним огнем, от которого я сгорал. Она ободряла меня и удерживала от нового падения, увы, – лишь на слишком короткое время. Я становился снова чувствительным существом, которого могла бы еще исцелить духовная близость, ласки и утешения.