Лидия Зиновьева-Аннибал - Тридцать три урода. Сборник
— Вот скверная морда! — говорит Владимир Николаевич.
Конечно, скверная! Владимир Николаевич всегда прав. Маленькие глазенки глядят со злобным ужасом, как угольки, — конечно, как угольки колючие! Ведь ночью они светятся, как зеленые фонарики, волчьи глаза.
Ужасно, ужасно! Вот открыли дверь клетки; вот ввалили еще одного и протолкнули глубже.
— Фу, какой гадкий! — кричит фельдшерица, — у него рана в боку. Отчего его не убили? Зверю лучше, чем человеку, — его можно убивать.
Я гляжу на высокую, мужественную ее фигуру. Хочу быть доктором.
— Не приказано, барышня. Приказано живьем доставить! — объясняет ей запыхавшийся охотник.
— Бедное животное! — шепчет по-английски Мисс Флорри и отходит с брезгливым лицом прочь от клетки.
— Какая вонючая клетка! — говорит Эмма Яковлевна.
— Вот отвратительные звери!
И остальные дамы отходят.
— Ужасно интересно!
— Собаки опять близко. Скоро прибудет новая партия.
— Пора домой! — зовет Мисс Флорри. — Я такой охоты не люблю. Если бы верхом с ружьем, я сама бы стреляла. А так — неприятно, жалко!
А я разглядела и давно плачу. У этого волка проткнут вилою бок Он дышит через дыру в боку. Воздух шипит, мне кажется, что слышу через дыру, и края раны движутся вверх и вниз. Это страшно. Зубами волк закусил палку во рту, и совсем близко к моему притиснувшемуся к решетке лицу — его глаза. Я вижу в их углах белок Он весь кровавый. Зрачки напряжены, прямо в мои зрачки. В них стиснулась несносная боль, яростная ненависть, тоска и последний, безнадежный, остановившийся ужас. Эти зрачки заколдовали меня, и я, как он, стиснула зубы, оскалив их, и напрягла дикие зрачки, высохших от слез недавних, глаз. Я слышу свою гримасу. Кожа сухо натянулась. Я ушами слышу свое противное волчье лицо, с ненавистью, ужасом и болью в зрачках и в растянутых губах… А воздух все шипит, вырываясь из кровавой дыры в боку, и края раны быстро лихорадочным дыханьем шлепаются вверх и вниз. Как страшно сделано тело! Если проткнуть, то вот какая мякоть кровяная, и там все что-то отдельное — печенка? сердце? легкое? Что это голое, кровяное, что открыто лежит в живом теле волка? Отчего он не воет? Отчего он не визжит, не воет?
Лошади фыркнули, дернули. Волк покачнулся от резкого толчка. Так его будет трясти и подбрасывать сто верст до царского парка? Я взвыла, дико, остервенелым, животным воем.
— Вера! Вера!
Кто-то бежал ко мне. Все бежали ко мне. Но я бежала от них, прямо в лес. Перескочила широкую канаву, полную воды, продралась сквозь кусты и ударилась о сеть. Упала. Что шлепнулось по мне? Близко шаги. Хотела вскочить и бежать дальше от них, от людей. Но руки задержаны, ноги опутаны. Сеть, сеть упала сверху на меня. Сеть опутала.
Тогда бешеный ужас мною овладел, и я стала биться с ревом и гиканьем, лягаясь, дергая руки, кусаясь. Вокруг меня сначала встал хохот, потом все смолкло. Испугались. Кто-то сказал:
— Она сбесилась!
И голос Мисс Флорри.
— Это не девочка, а дикий зверь. По крайней мере раз в месяц она становится зверем.
Эти слова поразили меня; и я вдруг затихла. Может быть, это правда, и я немножко зверь. Не только девочка, но немножко — зверь. Раз в месяц — я зверь. Мне стало тоскливо, и вдруг я устала каждою кровинкою, каждой кожицей. Меня распутали. Уже шутили. Уже вели к долгуше очень покорную и молчаливую и шутили.
Я попросилась к Федору на крыло у козел. С ним мне было легче. Долго молчали. Я забыла попросить кнут у друга. Я размышляла. Потом:
— Федор, это хорошо, что всех волков переловят. Это хороший царь, что так приказал.
— Еще бы!
— Ну да, еще бы. Конечно. Они очень злые, волки-то. Они овец у мужиков режут, и вот даже Голубчика…
Я начинаю плакать.
— Федор, я ведь не люблю волков. Их жалеть не надо.
— Куда уж волков жалеть, Верочка. Эй, балуй, Мальчик! Кнута хочешь?
— Федор, дай мне кнут.
Прошу робко. Дает. Машу Мальчику кнутом, норовя так, чтоб не заметил Красавчик.
— Федор, а ведь теперь хорошо будет в лесу без волков? Теперь никто не будет никого есть?
— Есть? А им что же жрать-то, зверям? Все друг друга жрут, это уж так положено.
Федор смеется искоса на меня. Шутит. Мне становится скучно. А Федор разохотился, размышляет вполголоса.
— И какая есть зверюшка неприметная и тихонькая видом, а кого-нибудь да жрет. Это оттого, что, если не жрать, так с голоду помрешь. Даже и травка и то другую травку душит. Так положено. То же и человек. Только зверь зря жрет, а человеку Богом открыто, какое чисто небо, а какое поганое…
Мне любопытно.
— Как Богом?
— Очень просто. Потому что человека Бог надо всеми зверями поставил и ему все, что следует, о зверях открыл.
Мне снова скучно, оттого что уже не надеюсь ничего понять. Федор умеет понятно говорить только о лошадях.
— Федор, а Федор! — я стегаю Красавчика, который бьет задней ногой и попадает через постромку.
Федор сердится. Должен слезать. Лошади дергают. Красавчик ржет.
«Аристократия» вся вылезает вместе с Эммой Яковлевной из долгуш с возгласами страха.
Остается только сидеть невозмутимо Мисс Флорри.
И я на крыле у пустых козел держу вожжи и тяну их изо всех сил. У меня кисти рук очень сильны.
— Ножку… у!.. — тонким тенором взывает Федор к Красавчику.
— Ножку… у… Ножку… — машу я со своего крыла в подмогу.
Едем снова. Кнута уже просить не смею, виноватая.
— Федор, а Федор, знаешь что? Мне так неприятно, что все должны друг друга есть. Мне, Федор, скушно.
— Ну, ничего. Что уж скучать от такого. Такое уж положение положено. Он, зверь-то, без греха. Это мы только грешные.
Я не понимала.
— Ну, так что же, что грешные?
— Ну, так вот и нужно нам покаяться.
— Ну, и что же?
— А уж это сам Господь знает. Зверю-то и смерть не страшна, видишь, потому что, как я тебе уяснил, что зверь безгрешен. Это человеку только о смерти надо позаботиться.
Я никогда еще не вела такого важного разговора, и так меня заняли и удивили неожиданные слова Федора, что повернули все мои мысли на другое. Я молчала теперь, потому что слов не находила тем странным, важным, новым мыслям. Все вертелся один только вопрос, хотя спросить его было стыдно у строгого Федора.
«Ну, так что же, что грешны? Ну, так что же, что грешны?»
Мне все казалось, что он на это скажет:
— Ну, вот и все. Грешны, и вот и все!
Аллея к дому шла в гору и чем ближе, тем круче. Но лошади чуяли близкий отдых, знали близкую конюшню с просторными стойлами и денниками{25}. Они мчали тяжелую долгушу вверх. Как они обидятся, когда, выпустив нас, мызных, у большого дома, узнают, что еще не сейчас в конюшню, еще нужно развезти по домам деревенскую «аристократию».