Октав Мирбо - Дневник горничной
Да, зачем мне туда ехать?.. К чему?.. Никого у меня там нет; после матери конечно ничего не осталось… Всего скарба, который у нее был, вероятно не хватит на уплату долгов в кабак.
Право, это кажется нелепым… Пока она была жива, я почти никогда о ней не вспоминала… Никогда не хотелось мне ее видеть… Писала я ей только, когда меняла места, исключительно для того, чтобы сообщить ей мой адрес… Она меня столько колотила… столько зла я натерпелась от нее, видя ее постоянно пьяной!.. И когда я вдруг узнала, что она умерла, душа у меня омрачилась, и я чувствую себя более одинокой, чем когда-либо…
И мне вспоминается странно-отчетливо мое детство… Предо мной встают все люди и обстоятельства, среди которых я начинала суровую школу жизни… Ах! Слишком много горя у одних, слишком много счастья у других… Нет на свете справедливости!..
Помню одну ночь — я была еще совсем крошкой — но все же помню, как мы были внезапно разбужены сигналом спасательной лодки. О! эти сигналы в бурную ночь, как они зловещи!..
Со вчерашнего дня бушевала буря, пристань была вся покрыта бешеной белой пеной; только несколько шлюпок могло причалить… Остальные, несчастные остальные были обречены на верную гибель…
Зная, что отец ловит рыбу в окрестностях Сейнского острова, мать о нем не беспокоилась… Она думала, что он, как случалось раньше, причалил к острову… Но услыхав сигнальный рожок, она все-таки поднялась вся бледная, дрожащая… наскоро закутала меня в большой шерстяной платок и побежала к молу… Сестра Луиза, уже взрослая, и младший брат бежали за ней, крича:
— Ах! Пресвятая Дева!.. Ах! Господь наш Иисус!
И она повторяла за ними:
— Ах, Пресвятая Дева! Ах! Иисус наш!..
Улички были полны народа: женщины, старики, мальчишки. На пристани, где раздавались свистки кораблей, толпились смятенные тени. На молу нельзя было стоять от слишком сильного ветра, в особенности от волн, которые, разбиваясь о камень, заливали его весь до краев с шумом, похожим на пушечный выстрел… Мать побежала. «Ах, Пресвятая Дева! Ах, Отец наш Иисус» и полетела по тропинке, ведущей к маяку.
Ночь была совершенно темная… Только среди мрака моря, от времени до времени, при свете маяка видны были огромные волны, взрывы прибоя… И несмотря на толчки… «Ах, Пресвятая Дева! Ах! Отец Иисус!» несмотря на толчки, даже пожалуй убаюканная ими, несмотря на ветер, даже будто оглушенная им, я уснула на руках матери… Проснулась я в низкой комнате, и среди мрачных спин, среди угрюмых лиц и движущихся рук увидала на складной постели, при свете двух свечей, большой труп… «Ах! Пресвятая Дева! Ах! Отец Иисус»! Ужасный труп, длинный, голый, окостенелый, лицо изуродованное, тело, испещренное кровавыми ссадинами, синими пятнами… Это был мой отец…
Я вижу его словно сейчас… Волосы у него прилипли на висках и в них запутались водоросли, образовавшие вокруг головы точно венец… Над ним наклонились мужчины, растирали его нагретыми суконками, дышали в рот. Здесь был мэр… священник… капитан таможни… морской жандарм… Мне стало страшно, я вырвалась из своей шали, и бегая между ног этих людей, по мокрому полу… стала кричать, звать отца… звать мать.
Соседка унесла меня…
С этого времени мать моя с неистовством предалась пьянству. Первое время она пробовала работать в сардиночных, но так как была постоянно пьяна, никто из хозяев не захотел ее держать. Тогда она стала мрачно напиваться дома, ругая и проклиная все на свете; и когда напивалась до бесчувствия, принималась нас бить… Как случилось, что она не убила нас до смерти?..
Я бегала из дому, сколько только могла. Целые дни болталась на пристани, воровала в садах, полоскалась в лужах в часы отлива… Или на дороге в Плогов пакостничала с мальчишками в глубине заросшего спуска, защищенного от ветра густыми деревьями и кустами терновника… Вечером возвращаясь, я часто находила мать мою распростертой у порога, в бесчувственном состоянии с разбитой бутылкой в руках, забрызганную грязью и рвотой… Часто приходилось шагать через ее тело… Пробуждения ее были ужасны… На нее нападали припадки — все колотить и уничтожать… Не слушая моих криков и молений, она выхватывала меня из постели, толкала, била, швыряла об мебель, крича:
— Спущу с тебя шкуру!.. Нужно спустить с тебя шкуру!..
Сколько раз я думала, что не выйду живой из ее рук…
Чтобы достать денег на пьянство, она предавалась разврату… Ночью, каждую ночь, в нашу дверь слышались глухие стуки… Входил матрос, распространяя но комнате острый соленый запах моря и рыбы… Ложился, оставался с час и уходил… Другой приходил, тоже ложился на час и уходил… Случались драки; раздавались ужасные крики во мраке этих омерзительных ночей, и не раз являлись жандармы…
Так шли целые годы… Нигде не принимали ни меня, ни сестры, ни брата… На улицах от нас сторонились… Порядочные люди выгоняли нас камнями из домов, куда мы забирались нищенствовать и таскать… В один прекрасный день, сестра Луиза, тоже гулявшая с матросами, убежала… Брат вскоре после того поступил в матросы, и я осталась одна с матерью.
Десяти лет я была уже испорчена… Побуждаемая мрачным примером матери, развращенная шалостями, которыми я занималась с мальчишками, я очень рано развилась физически… Несмотря на лишения и побои, проводя все время на чистом морском воздухе, я быстро росла, и в одиннадцать лет была уже почти женщиной, несмотря на внешность подростка…
Двенадцати лет я сделалась вполне женщиной… Насильно? Нет… Добровольно? Да, почти… По крайней мере, насколько это допускали искренность моей порочности и наивность моего растления… Однажды в воскресенье, после обедни, рабочий-сардинщик старый, волосатый, вонючий, как козел, с лицом, сплошь заросшим бородой и волосами, утащил меня на отмель, по направлению к Сен-Жаку. И там под скалой, в мрачной дыре-берлоге, где чайки вьют гнезда, да матросы прячут выброски моря… Там, на ложе из перегнивших водорослей, без сопротивления или отказа с моей стороны… он овладел мной… за один апельсин!.. Смешное у него имя было: г. Клеофас Бискуйль…
Существует одна вещь, которая мне не понятна, и объяснения ей я не нашла ни в одном романе… Бискуйль был безобразен, отвратителен, жесток… Кроме того, я могу сказать, что все четыре или пять раз, когда он затаскивал меня в мрачную береговую берлогу, я не ощущала ни малейшего удовольствия — наоборот. Теперь же, когда я вспоминаю о нем — а это случается часто, — отчего же я думаю о нем без проклятий и отвращения? При этом вспоминании, к которому я возвращаюсь не без удовольствия, я чувствую благодарность, огромную нежность, и искреннее сожаление, что никогда больше не увижу этого отвратительного человека, каким он был тогда на ложе из водорослей…