Луис Эмедиату - Зеленые годы
Леса снова затряслись, и он взглянул наверх: его товарищи что-то кричали. В ужасе он опять поглядел вниз и увидел безликую толпу, взиравшую на него с каким-то нездоровым любопытством. Вся кровь прилила ему к лицу, и он вцепился в веревки. Леса качнулись еще один, последний раз. Низвергаясь с поднебесья на землю, он забыл и страх, и ужас, и голод. Толпа услыхала крик и расступилась огромным веером, освобождая место для тела, обвитого веревками, точно паутиной. Оркестр снова заиграл марш, и в то самое мгновение, когда тело ударилось о землю, раздался первый залп из двадцати одного орудия в честь президента республики.
Проблевавшись в туалете, я почувствовал себя получше. Прислонясь к двери, я прочел первую попавшуюся фразу на стене: «Смерть тирану!». Под ней красовалась другая: «Е…ться в ж… совсем не больно. Попробуй!».
Кое-как приведя себя в порядок, я вернулся в зал. Депутату так и не удалось произнести речь, и он спрятал бумажку.
Пьяный профессор продолжал:
— Предположим, — вещал он, обращаясь к Афонсу, — что вы действительно желаете заниматься литературой, предназначенной для угнетенного и обездоленного большинства, для нищих и голодных существ, которые сейчас на площади рукоплещут нашему обожаемому президенту. Так кому это нужно? Неужели этой банде придурков?
— Я буду заниматься такой литературой, — ответил Афонсу тягучим голосом, — потому что не приемлю несправедливости и угнетения большинства меньшинством. Слушайте, вы, профессор кислых щей! Литература должна быть правдивым отображением действительности, а действительность такова: человечество все больше жертвует личностью во имя общности. Иными словами: меньшинство скапливается на вершине пирамиды, у основания которой большинство попирается солдатским сапогом.
— Мать твою так! — выругался профессор. — Вот словоблуд!
— Послушайте-ка! — подал голос Уго, рухнув на соседний стул. — А если это большинство, при нашей интеллектуальной поддержке, столь ценной, когда-нибудь переместится к вершине пирамиды, что же станется с разбогатевшим меньшинством? С ним-то что будет, а?
— Расстреляют, — отрезала Лусия. — Так им и надо.
— Вот и получается, — подытожил профессор, — что как только большинство возьмет власть, из него выделится новое меньшинство и сбросит с вершины пирамиды тех, кто там был раньше. Понятно? Вы просто где-то вычитали эту чушь и повторяете, как попугаи. Так что я лучше буду созерцать свой пупок. Боже мой, где же он?
— Несчастье человечества в том, что оно вообще существует, — произнес Уго, вставая со стула. — А мне бы только девчонку закадрить, потому что в жизни все бессмысленно, кроме удовольствия. И пошли вы все на хрен.
— Отец у меня богатый, — пробубнил сильно захмелевший Афонсу. — Экспортом кофе занимается, старый черт, да на бирже играет. Но и мы знали нужду, я даже слышал, что в детстве он голодал. Так что видите…
— Господи, Царица Небесная! — в ужасе вскричала Лусия. — Сейчас как начнет рассказывать, так не остановится. Угомоните же вы его, ради всего святого! Свяжите его, заткните ему рот, да сделайте хоть что-нибудь!
— Это весьма поучительная история, — возразил Уго, отказываясь от намерения уйти. — Афонсу должен бы написать об этом.
— А ты почему не напишешь об этом, Уго? — умоляюще спросил Афонсу, протягивая к нему руки. — Ты один только во всем разобрался, так что напиши, прошу тебя.
— Приведи мне бабу, прямо сейчас, и я тебе напишу хоть новый вариант Библии, исправленный и дополненный! Я тебе что хочешь напишу, только, ради бога, мне теперь баба нужна!
Депутат снова достал свою бумажку. Будь у него возможность, он тут же произнес бы речь. Афонсу внезапно смолк, а Лусия навалилась всем телом на Уго. Профессор уже успел смыться.
— Спокойно, Уго, — сказала Лусия. — Можешь рассчитывать на меня.
— Так ты пишешь? — спросила Сузана.
— Нет, — ответил он, гордый собою. — Как звать-то тебя?
— Сузана. Ты изъясняешься, как настоящий писатель. Красиво говоришь. А тебя-то как звать?
— Можешь звать меня Олаву. Не Олаву Билак, конечно. Просто Олаву. Этого достаточно.
— Чего достаточно?
— Чтобы называла меня просто Олаву. Остальное неважно. Важно, красавица, только то, что сегодня День независимости, и поэтому нам нужно вдосталь развлечься во славу нашей любимой Бразилии.
Она прижалась к нему плотнее и вздохнула. Он поцеловал ее в загривок и стал смотреть, как маршируют морские пехотинцы. Все это казалось бессмысленным.
— Неужели будем смотреть до конца? — спросила она.
— Сузана, любимая, видишь старичка на трибуне? Это президент республики, человек долга и хозяин слова. А видишь, там, рядом с ним, другой, в мундире?
— Вон тот, в уголке, весь медалями увешанный?
— Да, тот самый, рядом с архиепископом. Так вот, и президент, и этот, который в мундире, главнокомандующий, и архиепископ тоже — все они очень занятые люди, неукоснительно исполняющие долг. Понятно? Вот они-то и должны оставаться здесь. А нам ни к чему. Они пьют народную кровь, но уверяю тебя, что им и сморкнуться некогда, ты уж меня извини. А мы разве такие?
— А нам что делать?
— Нам-то? Развлекаться, ясно? Кому и развлекаться-то, как не нам!
— Ну так пошли!
— Сузана, любимая! Вот это достойное решение! Когда-нибудь мы восстановим монархию, я стану абсолютным монархом, а тебя сделаю повелительницей необъятной Бразильской империи. Мать твою так! Голова у нас на плечах или задница?
— Что за выражения, боже мой!
— Прости, любимая! Я просто не сдержался.
Он взял ее под руку и вывел из толпы. Она улыбнулась и обняла его. Он поцеловал ее в губы и, глядя в небо, которое бороздила эскадрилья истребителей, выпустил ее из объятий, отбежал метра на три и закричал:
— Гип-гип-ура! Да здравствует Бразилия!
Сейчас он уже не слышал ни музыки, ни барабанной дроби, до него доносились лишь какие-то голоса — не то президент, не то главнокомандующий произносил речь. Он отошел от окна и вновь рухнул на кровать. Из глубин его памяти снова возник полковник, наносящий удары в лицо его брату-студенту. Подошел какой-то человек в форме и услужливо спросил: что прикажете делать с этим сукиным сыном, полковник, допросить с пристрастием или как? И он, связанный, увидел, как полковник застыл, задумался на минуту, почесал затылок, посмотрел в пол, потом на студента и произнес: да, это самое, допросите с пристрастием, только не перестарайтесь — нам ведь надо развязать язык мальчишке и этому верзиле. Полковник вышел, и тут-то все и началось. Он видел, как люди в штатском били в лицо его брата. А потом он видел, как люди в штатском сорвали с парня одежду. Тот пытался сопротивляться и сразу же получил удар в лицо. Он видел, как люди в штатском навалились на голого мальчишку и, он, бессильный и связанный, слышал, как тот заходится криком от боли и стыда, когда мужчина входил и выходил из него на глазах у брата. Он видел, как потом они подняли и стали пинать его в живот, а тот уже не кричал, потому что потерял сознание, а его мучители плевали на него, распластанного на полу в десяти шагах от брата, который молчал, потому что никогда в жизни и ни за что на свете не выдал бы тех, кто ему столь же дорог, как младший брат, зная, что если он их выдаст, то их ждет та же страшная участь, что и брата, стонавшего под тяжестью навалившихся на него палачей. И он видел, как они остановились при виде вошедшего полковника, который велел отнести мальчика к врачу, и те беспрекословно подчинились. Тут-то полковник приблизился к нему, затаившему ненависть, и, пристально, посмотрев ему в глаза, прошипел: ты что, не видишь, что твой брат может умереть? Но он и рта раскрыть не успел, как вбежал человек в форме и встревоженным голосом позвал полковника. Полковник подошел к нему, тот что-то прошептал — и он, связанный и бессильный, по движению губ сумел прочесть одну-единственную фразу: парнишка умер, парнишка умер, парнишка…