Анаис Нин - Дневник 1931-1934 гг. Рассказы
Интересно, а кто еще из художников и литераторов живет на улице Вилла Сера?
В разговоре с Ранком поток любопытных фактов. Он полагает, что здесь, в Париже, всем правит доктор Ранк, а настоящей жизнью мужчины Отто Ранку жить не приходится. Он начинает думать о Нью-Йорке, как об освобождении от прошлого, он связывает с Нью-Йорком надежды на новую жизнь. «Я не хочу возвращаться сюда, я хочу отделаться от прошлого». В первый раз в жизни он смотрит на Нью-Йорк, как на фактор освобождения. Но для этого освобождения, оказывается, необходима я. Он хочет начать сызнова, но не уверен, что это получится без моей помощи. Я единственная заинтересовалась тем мужчиной, которого загородил собой доктор Ранк. У него много планов. Он рассказал мне о юмористической книге, которую намерен написать о Марке Твене. Самоубийство близнеца.
«Тропик Рака» вышел в свет в тот же самый день, когда Генри вселился в свое первое настоящее жилище, в тот самый дом, где четырьмя годами раньше начал эту книгу. Круг замкнулся.
Мы с ним надписываем конверты, вкладываем в них экземпляры книги, готовим к отправке по многим адресам[169].
Теперь я распалась на три части. Одна живет в Лувесьенне, имеет испанскую служанку, завтракает в постели, кушает фазанов, отдает приказания садовнику, расплачивается чеками, сиживает у камина, перепечатывает дневники, переводит первые тетради дневника с французского на английский, мечтает у окна и без устали старается «повысить уровень жизни».
Другое дело на Вилла Сера с Генрихом, Фредом и нескончаемым потоком визитеров. Я чищу картошку, мелю кофе по-французски, обертываю книги, пью из чашек с отбитыми краями, вытираю руки застиранным полотенцем, невесть как попавшим сюда из Лувесьенна, шлепаю по булыжнику на рынок, чиню патефон (Генри совершенно беспомощен в делах практических), проталкиваюсь в автобус, заседаю в кафе, веду бесчисленные разговоры о книгах и фильмах, о литературе и писателях, беспрестанно курю и наблюдаю за снующими взад и вперед людьми.
Третья Анаис хочет научиться своей профессии, хочет писать так, как считает нужным, не боясь критики, третья Анаис стремится помочь Ранку начать новую жизнь, потому что он помог ей. Третьей Анаис хочется чего-то незнакомого и непривычного. В конце концов, я пообещала приехать в Нью-Йорк на пару месяцев. Два месяца — ничто в масштабах вечности.
Вянут все цветы, что мне приносили во время болезни. Я часто посматриваю на них и в глубине души желаю вернуться в дни моего выздоровления, в тот покой, в то блаженство, которые окружали меня, ведь буйная жизнь опять презентует мне свои дары — конфликты и драмы. Я противилась возврату в реальную жизнь, а потом все-таки вплыла в нее. И теперь я опьянена ею и радуюсь ей. Но бывают дни, когда я наслаждаюсь безразличием и отрешенностью и удивляюсь Генри — ему удается жить с чувством отрешенности и беззаботности все время. Я наблюдаю за всем издалека, будь то морализаторские письма отца или радость Генри по поводу выхода «Тропика», или слова Ранка о том, что Генри учится у меня постоянству, а я у него — переменчивости. Друзья, говорит Ранк, часто обмениваются ценностями.
Voyante[170] живет в рабочих кварталах поблизости от Клиши в темной убогой квартире. В сумрачной гостиной с искусственной пальмой в кадке и аквариумами, где на стенах развешаны астрологические карты, ждет небогатый народ: femme de menage[171], привратник, рабочий, беременная женщина, мелкий лавочник. Как они надеются узнать! Мне становится стыдно, что и я пришла сюда спросить о моей будущей судьбе. Я вспомнила, как Фрейд объясняет феномен провидцев. Они способны читать наши мысли.
Может быть, я не понимала, что значит для меня потерять Ранка, окажется ли эта потеря такой же серьезной, как потеря отца. Может быть, я просто боялась будущего так же, как эти бедные трудяги, ожидающие в гостиной. Voyante пригласила меня в столовую. Выглядела она не очень ободряюще: худая, усталая, непричесанная, с грязными ногтями. Ваза с искусственными цветами стояла на столе. На серванте — тщательно отполированный стеклянный шар. Она взяла шар, поставила на стол, подстелив под него кусок красной ткани. А потом, слегка шепелявя из-за недостающих зубов, стала рассказывать. Она сообщила мне, что видит мужчину посреди моря, плывет этот мужчина в Америку и думает обо мне (значит, Ранк). Увидела она и мою поездку в Америку и что я добьюсь успехов на новом поприще. Видела и других рядом со мной, видела, хотя и расплывчато, какого-то мужчину в печали, другого терзающего себя и стремящегося мне помочь, видела возвращение моего отца, мужчину лет пятидесяти, от которого следует ждать неприятностей, на которого я даром тратила силы и чувства. Еще она увидела, что я подписываю какую-то бумагу.
И это все, это все, это все, что она может сказать терпеливым, покорным, усталым людям, сидящим в ее гостиной?
Я сбежала от нее и тотчас забыла о ней. На другой день я навестила Мануэлу Дель Рио, договорилась порепетировать мои старые танцы. Ранк настаивал, чтобы я снова стала танцевать. Я любила кричащие краски и запахи сцены. Любила стоптанные туфли Мануэлы, ее потемневшие кастаньеты, широченные красные и пурпуровые наряды и даже ее одноглазую, похожую на сводню, мать, и пуделя, и чемодан со всем, что нужно для танцевальных номеров в Лондоне.
Я воткнула вместо испанского гребня вилку в волосы и заговорила о запахе сцены. Слов Мануэлы: «В понедельник в одиннадцать на пляс Пигаль, в студии «Пигаль», — было достаточно. Я пришила черные кружева к моему платью испанской махи. Я отдала Генри всю бумагу для машинки, потому что уже не собиралась писать книги. И я стала не спеша собирать чемодан для Нью-Йорка и вынимать фотографии из рамок, упаковывать рукописи «Дома инцеста», дневника, «Зимы притворств».
Я пришла к Ранку, чтобы распутать клубок отношений с моим отцом, а в результате получила еще одного отца и еще одну утрату в своей жизни. А мой настоящий отец вернулся из Канн страдающий, но не раздраженный, а очень подобревший, и разговоры наши были сплошной мед. Он показал мне свои покрытые экземой руки, и я ощутила всю глубину моей, уже без всяких иллюзий, любви к нему. Он оплакивает мой отъезд в Нью-Йорк.
Больно мне отдавать Лувесьенн в чужие руки. Приходится все отсюда вывезти и сдать на хранение. Последнюю ночь мы провели в опустевшем доме, на окнах уже не было штор. Снежно-белым, театральным светом сияла луна из-за голых черных ветвей. И луна и наступивший рассвет — это луна и рассвет Пелеаса и Мелисанды. Я знала, что сама выбрасываю себя из мира волшебных сказок, отказываясь от моей раковины, моего гнезда, моего убежища. Лежать на персидской кровати, смотреть в сад — и терзаться лихорадкой воспоминаний. И наблюдать, как выносят оранжевые диванные подушки, красный китайский кофр, персидский кабинет. Мебель уже на улице, зеленые широкие ворота распахнуты, дом пустой, голый и безжизненный, как скелет. Грузчики накрывают любимые вещи рваными одеялами и прочей ветошью…