Игорь Тарасевич - Императрица Лулу
Под старость, когда всё закончилось, появилась ещё и хромота, вызванная артритом, никак не поддающимся медицинской науке, хотя он и пользовал сам себя тем же собственным бальзамом, отчего распространял вокруг себя ужасное зловоние, приходилось открывать окна, знаете ли, когда он входил. Правда, надо сказать, что под старость-то он особенно никуда и не входил, жил уединённо, общался накоротке разве что с холопами, а холопы запах не замечали — от них самих нестерпимо воняло картофельным вином и выловленною в реке рыбой.
Под старость уединённо жил в усадьбе, Бог знает за сколько вёрст от города, так что однажды, поехавши в город на выборы губернского предводителя — вот стукнуло в голову вдруг поехать на выборы, на которые он сто лет не езживал, — поехал; неужели чтобы открыть дуракам, что стоял у истоков нового российского правления, новых российских реформ и новой своей сущности — канцлера, значит, или, быть может, обер-прокурора, самое сильное имеющего влияние на императрицу; так, однажды поехавши, он не вытерпел скуки и тряски дороги, опустил окошко кареты и, продолжая зажимать в правой руке штоф, заплетающимся языком закричал старику Павлу, чтобы поворачивал обратно.
В конце августа ковылял на покосы — вдоль берёз на краю поля, там, где брошена уже наполняющаяся водою колея, медленно полз, опираясь на палку, — не то огромный жук, поблескивающий усиками, не то каракатица; издалека виден был только малиновый шлафрок — как тогда подарили ему малиновый свадебный шлафрок жениха, так он с тех пор — больше тридцати лет прошло, и новобрачные давно уже покоились в гробах, и все влюблённые давно уже покоились в гробах — так он с тех пор ничего более ни дома, ни на дворе и не нашивал, а шлафрок-то всё как новый, словно вчера надел на себя.
Тогда, тридцать лет назад, он особенно долго работал над водяными знаками. Наш византийский орёл должен был выглядеть весело и гордо. Чуть приподнятым долженствовал являться клюв, приподнятым, словно бы могучая птица только что скогтила добычу, и вся поза ее, как в жизни — на скале какой, на утёсе, куда перенесена несчастная жертва, — так и на самом гербе, должна была быть такой же гордой и весёлой, самодостаточною, сильной, уверенной.
Мечтал ещё об улыбке великой женщины на ассигнации, улыбка великой женщины должна была наполняться великим же смыслом, потом улыбку можно было повторить на новой печатной форме в новом царствовании — куда с большим, он верил, куда с большим радением, с большим счастьем, с настоящим счастьем, потому что счастье любви делает счастливым всё вокруг, все и всех — и людей, и государства.
Рецепт бумаги-то нашёл он довольно легко. Пришлось добавить только больше купоросу, а количество скипидара уменьшить на три золотника на одну чарку раствора. Ну и, конечно, количество жжёнки, которую он не вносил в смесь, а принимал самолично внутрь себя перед началом приготовления раствора, пришлось увеличить на одну треть. Так, прежде принимал он три рюмки, а теперь начал принимать четыре. Нет, без дураков, он и на самом деле уверился, что именно увеличение количества жжёнки, которую у него в усадьбе готовили замечательно, особенно когда за дело бралась сама ключница Анюта, именно увеличение количества жжёнки столь быстро привело к успеху.
Сей феномен легко объяснялся им пред зеркалом.
Ведь он художник, Ваше Императорское Величество, художник! То есть, натура, весьма и весьма зависящая в своих деяниях от состояния духа, настроения и доброго согласия с самим собою. Не правда ли? Зависящая в своих деяниях и в успехе или же неуспехе оных деяний от состояния духа и плоти. Ничто, кроме их шестидесятиградусной воронежской жжёнки, не умеет привести художника в то надлежащее состояние оных духа и плоти, которые поспешествуют удаче и в то же самое время не умаляют физических кондиций творца.
Ну и, конечно, пенька. В России незачем далеко ходить, чтобы найти благодатную смесь. Жжёнка — четыре рюмки перед осуществлением смеси и, признаться, ещё четыре — после полного приготовления раствора; так, значит, жжёнка, затем размолотая на мельнице пенька — нужды нет, что после рассказов мельника о чудачествах барина в околотке его окончательно принимали за самого, прости Господи, чернокнижника и колдуна; размолотая пенька, потом канифоли четыре грана на чарку, волосяное сито, натянутое на деревянную, собственноручно им изготовленную из струганой сосны рамку. Он закрывал дверь, навешивал изнутри замок, чтобы холопы, Боже упаси, не подсмотрели его занятий. Отжимал над чаном на деревянной форме воду с листа, перекладывал лист тонким сукном — из старой Алешкиной кавалергардской шинели, затем выносил на закрытую и от солнца, и от людских взглядов террасу сушить; на прямом солнце — избави Бог, сгорит, сколько прежде он листов попортил-то на прямом солнце.
Медленно, конечно, дело шло, очень медленно. Из одного листа получалось не больше двадцати полноценных бумажек, потому что часто по краям текстура бумаги оказывалась порченою. Приходилось бросать обрезки прочь, то есть — в рассуждении тайности дела не бросать, а, разумеется, сжигать в камине; сам шевелил в камине кочергой.
Важно было вовремя нанести водяные знаки. Он смазывал, пристально глядя сквозь надвинутые на нос очки, смазывал тонкую стальную проволочку, выгнутую надлежащим рисунком, смазывал проволочку свечным салом — иначе, знал уже, рельеф оказывался размытым, нечетким — и вдавливал ее, проволочку, в уже нарезанную бумажку, прежде чем вместе с готовым штампом отправить всё под пресс. Английский типографский пресс «Smiff» — вот единственное участие иностранцев в деле спасения Отчизны, все остальное оказывалось исконно русским: он сам, Яков Иванович Охотников, его голова и руки, русская пенька, русский скипидар и русская жжёнка.
Когда, и сегодня так, закончив праведный труд свой, он отправлялся посмотреть, как работают мужички в поле, сам не правил — стало нынче-то модно самому держать вожжи, самому, ежели что, слезать, поправлять, словно кучер, идущие от хомута постромки, — нет, садился в карету — если далеко, за две или три версты, на покосы или же на ржаное поле, а близкое конопляное поле, на котором произрастали будущие бумажки с российским гербом, ходил смотреть пешком. А далеко ежли — садился в карету. Только и исключительно, когда отправлялся к сыну — раз в два месяца — в столицу, почитай, неделя пути и неделя обратно, только остановившись в Санкт-Петербурге в грошовых номерах Воскобойникова на Васильевском острове, брал там двуколку и лично отправлялся в казармы кавалергардского полка. Нужды нет, что приходилось на перевозе по часу ждать лодочника — зато надежно.