Алина Борисова - Вампиры девичьих грез
— Боюсь, ты очень слабо представляешь себе, что же собственно такое «садизм» в исполнении вампира. Прости, рассказывать не стану. Подозреваю, твоя детская психика, да со столь развитым воображением, этого не переживет.
— Зато ты, вот уж не сомневаюсь, знаешь об этом не по рассказам!
— Нет, не по рассказам, — вот мы сейчас точно не о погоде разговариваем? А интонации примерно те же. — Было время, меня часто приглашали на подобного рода вечеринки. Меня такое не особо возбуждает, но если кому-то нравится — не думаю, что я вправе осуждать.
— Что ж тогда ходил, если «не возбуждает»?
— А смысл портить отношения из-за людей, которым все равно не жить? Они отдали свои жизни не мне, так не мне и решать, каким образом и как долго им умирать. Решает хозяин. Частная собственность у нас, знаешь ли, неприкосновенна.
— Ты чудовище! Ты хоть понимаешь, что ты мне сейчас рассказываешь?!
— Что? Милые картинки из жизни просвещенного вампирского общества, — он чуть передернул плечами, не в силах скрыть раздражения, встал и отошел к окну. — Абсолютная власть еще никого не сделала прекрасней. Она развращает, разрушает… Мы деградируем, Ларис, и не смеем признаться в этом даже самим себе. И почти ничего нельзя сделать.
— Можно хотя бы не ходить на те вечеринки.
— Я и не хожу. Уже сто лет, как. Что, ты думаешь, я живу здесь у вас практически безвылазно? Надоело на все это любоваться. А вы ужасно похожи на нас — таких, какими мы были… очень и очень давно. Не в мелочах, не в деталях — но похожи, — он не отрываясь смотрел в окно. Мне было так гораздо проще, чем когда он глядел на меня своим прозрачным взглядом. Да и ему, похоже, тоже. Голос перестал быть нейтральным, в нем уже угадывались какие-то интонации. Сожаление? Печаль? Я могла ошибаться. — Вашу страну создавали идеалисты. Мечтатели. По сути — лучшие из нашего народа. Ну, на мой глубоко предвзятый вкус. Те, кто помнит старые времена. Те, кому жаль, что они ушли.
— То есть, вот как ты себя видишь — идеалистом и мечтателем? Прости, что не соглашусь, но для мечтателя, идеалиста и, тем более, защитника, ты слишком жесток. Чудовищно, несоразмерно жесток.
— Да? И в чем ты видишь жестокость? Чрезмерную? Я только и делаю, что пытаюсь тебя спасти, причем порой ломая собственные планы, причем порой от твоей же собственной глупости, — бездна, ведь верит же в то, что говорит, до последнего слова верит.
— Ты. Меня. Избил. До крови, до потери сознания. За пару неудачных фраз. И это не жестокость? Не чрезмерная? Защита это такая была?!
— Я. До тебя. Донес. Простую, в общем-то мысль о том, что хамить вампирам опасно. Что идти против основ государственного устройства недопустимо. Жаль, что на тебя не действуют другие методы, но раз действует этот, то значит, он тоже годится. Важен был результат, а результата я добился.
— Какого? Что я боюсь тебя и ненавижу?
— Это побочный эффект, его я как-нибудь переживу.
— Бездна, да ты вообще понимаешь, о чем мы говорим? Ты причинил мне ужасную, чудовищную боль. Намеренно, хладнокровно. Мне было больно, ты хоть понимаешь это? Ты вообще знаешь, что такое боль? Ты боль вообще чувствуешь?
— Нет.
Простое такое слово. Короткое, категоричное, спокойное. Ответ на вопрос. Констатация факта. Ничего кроме.
— Что за чушь! Ты сам мне говорил о чем-то, что это больно. Ну, хорошо, ладно, пусть не физическую, пусть не свою, но как эмпат?
— Как эмпат чувствую, конечно, почему ж нет, тоже пища. Но твой вопрос ведь не об этом. Ты во мне со-чувствия ищешь. А вот чего нет, того нет. Так как боль я скорее вижу, чем чувствую: небо голубое, трава зеленая, боль… просто боль, бесцветная, чья-то, даже если моя. Я свое на эту тему отчувствовал уже. Вот потому она меня теперь и не возбуждает. Ни на какие эмоции — ни на желание, ни на отвращение, ни на сочувствие. Так что, по поводу той порки: я рад, что это подействовало. Мне жаль, что ты меня теперь ненавидишь. Все.
Он по-прежнему смотрел в окно. Я все так же сидела в кресле. Пыталась как-то осознать то, что он мне сказал. Выходило не особо. Всесильный и жестокий вампир, играющий моей судьбой, как бантиком на веревочке. Или инвалид, лишенный нормальных чувств и эмоций? Сочувствие чужой боли… Что надо пережить, чтобы его потерять?
Понимая, что делаю глупость, встала и подошла к нему. Чуть коснулась руки. Видимо, под воздействием его ауры, под воздействием старательно заложенной привычки, что если мы вместе, то он всегда совсем рядом, не дальше, чем на расстоянии вытянутой руки. Быть от него так долго на другом конце комнаты ощущалось неправильным. Я коснулась его руки, а он, не оборачиваясь, приобнял меня этой рукой за плечи.
Захотелось выдохнуть и расплакаться. Как это было просто там, в больнице, его любить. Ничего не знать, ни о чем не помнить. Его руки, его губы, его запах. «Но где-то между первым и вторым мы успеваем подарить вам еще и удовольствие, которое все искупает»… Удовольствие? Да, он умел. Но вот только — искупает ли? И как забыть — про первое и второе? Боль и смерть, кажется? Да, боль и смерть.
— Рассказать?
Я непонимающе вскинула на него глаза. Он чуть обернулся ко мне, по-прежнему удерживая за плечи.
— Что такое моя боль, Ларис. Последняя, которую я чувствовал.
Я кивнула. Зря я к нему подошла. Раньше было холодно и далеко. А теперь — слишком близко.
— Это было давно. Для людей. А для нас — не настолько, чтобы забыть. Тогда наш мир рухнул. Такой привычный, такой обыденный, может, даже не всеми любимый. Но он рухнул, погиб, рассыпался прахом вместе с тысячами тех, кто был нам дорог. А мы остались. Лежать ничком на черной ночной земле, выгибаясь в судорогах адской боли, пронзавшей наши тела, перестраивавшей каждую клетку в наших организмах. Наши зубы вжимались в десны, разрывая корнями неприспособленную для этого плоть. Невыносимая жажда, причины которой мы еще не осознавали, мешалась с невыносимой болью, лишала остатков разума, делая невозможным даже попытку самоконтроля. Целый народ, Лара, вернее — те жалкие крохи, что выжили, корчился на выжженной земле, задыхаясь от запредельной боли, не различая уже — своей или чужой. Ведь мы же эмпаты, Ларка, все как один, а боль была такой, что мы не могли закрыться, все щиты слетели, и каждый слышал всех. А самое страшное в этом хоре — один единственный детский крик. Один единственный выживший ребенок из многих тысяч наших детей. У нас прежде рождалось много детей, Лариса. Но ту ночь пережил только один. Кукольно-хрупкий, ему не было еще и пяти. Но он выжил, а даже те, кто были много его старше — нет. И он кричал, Лариса, так кричал, единственный из всех — в голос. Мы взрослые, мы сильные, мы извивались и орали молча. А он, наш единственный малыш, кричал в ту ночь за нас за всех. Долго и страшно, пока не сорвал связки, а потом только хрипел, но этот хрип тоже слышали все. А когда все-таки взошло солнце, мы увидели, что он стал седым. Весь.