Ричард Матесон - Где-то во времени
– Мы с большим нетерпением ожидаем вечера, мисс Маккенна.
– Благодарю вас, – ответила она.
Стало еще хуже – ведь мне еще раз напомнили, что меня угораздило влюбиться не в кого-нибудь, а в «знаменитую американскую актрису».
Я напрягал мозги, стараясь придумать слова, которые смягчили бы нарастающее отчуждение.
– Вы любите классическую музыку?
Когда она ответила утвердительно, я тотчас же откликнулся:
– Я тоже. Мои любимые композиторы Григ, Дебюсси, Шопен, Брамс и Чайковский.
Ошибка. По тому, как она на меня посмотрела, я догадался, что потерял больше, чем приобрел, представ перед ней скорее как хорошо подготовленный поклонник, чем как искренний любитель музыки.
– Но самый мой любимый композитор – Малер, – добавил я.
Она ответила не сразу. Я смотрел на нее несколько секунд, прежде чем она спросила:
– Кто?
Я был сбит с толку. В одной из книг я прочитал, что ее любимый композитор – Малер.
– Я никогда о нем не слыхала, – призналась она.
Ко мне вновь возвращалось чувство растерянности. Как это могло быть, что она не слышала о Малере, когда в книге говорилось, что он ее любимый композитор? Я пребывал в сильном замешательстве, пока не сообразил, что, возможно, именно я познакомил ее с музыкой Малера. В таком случае не означает ли это, что мы будем проводить вместе больше времени? Или это ознакомление состояло в том, что я упомянул его имя? Я окончательно запутался в этих противоречивых мыслях. И тут Элиза с улыбкой повернулась ко мне – конечно, это не была улыбка любви, но все же я почувствовал, что почти счастлив.
– Извините, если я от вас отдаляюсь, – сказала она. – Просто я в таком смятении. Просто разрываюсь напополам. Обстоятельства нашей встречи и нечто такое в вас, чего мне не понять, но от чего не могу отказаться, тянет меня в одну сторону. Моя… подозрительность к мужчинам тянет в другую. Хочу честно вам признаться, Ричард. Я уже много лет сталкиваюсь с заигрываниями мужчин и могу сказать, что справляюсь с этим без всякого труда. А с вами, – она слабо улыбнулась, – так трудно, что я почти себя не узнаю. – Поколебавшись, она продолжала: – Я знаю, вы ведь понимаете, что там, где дело касается объективных достижений, женщину заставляют чувствовать ее подчиненное положение.
Ее слова меня поразили. Не только non sequitur[50], но и один из постулатов феминистского движения в 1896-м?
– Из-за этого, – продолжала она, – женщины вынуждены прикрываться субъективизмом, то есть уделять своей личности больше значения, чем следует, подчеркивая внешность и тщеславие, а не ум и способности. Я избавлена от подобного положения вещей благодаря своему успеху на сцене, но цена этого избавления – потеря престижа. В театре мужчины не доверяют женщинам. Своими достижениями мы подвергаем опасности их мир. Даже если они ценят нас за наши успехи, то выражают это особым, мужским способом. Критики всегда пишут о красоте или очаровании актрисы и никогда – о ее мастерстве в исполнении роли. Если, конечно, актриса не столь преклонных лет, что критику не о чем больше писать, как о ее игре.
Пока она говорила, во мне боролись два чувства. Одно – признание справедливости ее высказываний. Другое было сродни благоговению перед внезапно открывшейся глубиной женщины, в которую я влюбился. Понятно, что невозможно было разглядеть эту глубину в выцветшей фотографии. Элизе присуще нечто, восхищающее меня в женщине: ярко выраженная индивидуальность в сочетании со здравомыслием. Я слушал ее как завороженный.
– Как всех актрис, – говорила она, – меня ограничивает то, что мужчины требуют демонстрации только угодных им женских качеств. Я играла Джульетту, но эта роль мне не нравится, потому что мне не позволено сыграть ее как страдающее человеческое существо и приходится изображать смазливую субретку, разражающуюся цветистыми речами. Я пытаюсь выразить вот что: у меня, как у женщины и актрисы, на протяжении лет выработалась система эмоциональных защитных реакций в отношении мужчин. Мое финансовое положение еще больше расширило эту систему, добавив подозрительности к попыткам мужчин установить контакты. Так что поймите, прошу, поймите – то, что я провожу с вами столько времени, это, в свете последних событий, чудо преображенного мировоззрения. И то, что я говорю вам эти вещи, – еще большее чудо.
Она вздохнула.
– Я всегда пыталась сдерживать свою склонность к мистике, потому что чувствовала, что это может поубавить решимости, сделать легковерным ум, который должен сохранять ясность и твердость, – словом, сделать меня уязвимой. И все же свое поведение в отношении вас могу объяснить лишь этим пристрастием. Я чувствую – и уйти от этого невозможно, – что прикоснулась к какой-то неописуемой тайне, тайне, волнующей меня более, чем можно выразить, – и все-таки я не в силах от нее отвернуться.
Она виновато улыбнулась и спросила:
– Я сказала хоть одно осмысленное слово?
– Все ваши слова имеют смысл, Элиза, – уверил я ее. – Я понимаю и глубоко почитаю каждое ваше слово.
Она чуть вздохнула, словно с ее плеч сняли какой-то груз.
– Ну, хоть что-то.
– Элиза, мы не могли бы пойти в ваш вагон и поговорить об этом? – спросил я. – Мы подходим к каким-то главным вещам, сейчас нельзя останавливаться.
На этот раз с ее стороны колебаний не было. Я почувствовал ее живой отклик, когда она сказала:
– Да, давайте пойдем и поговорим. Надо попытаться разгадать эту тайну.
Миновав рощицу деревьев и высоких кустов, мы свернули к железнодорожным путям. Впереди виднелся белый каркасный домик с миниатюрным куполом. В отдалении была аллея, обсаженная по сторонам деревьями. Мы прошли мимо небольшого огорода и свернули налево к вагону. Когда мы подошли, я помог ей взойти на заднюю площадку.
Отпирая дверь, она сказала, не извиняясь, а просто констатируя факты:
– Здесь чересчур богатая отделка. Ее заказал мистер Робинсон. Меня вполне устроил бы и более скромный декор.
Ее замечание не подготовило меня к представшему передо мной зрелищу. Должно быть, я несколько секунд стоял с открытым ртом.
– Ничего себе! – выдохнул я, перестав в этот момент быть викторианцем.
Тихий смех заставил меня взглянуть на нее.
– Ничего себе? – повторила она.
– Я потрясен, – объяснил я.
Так оно и было. Пока она показывала мне вагон, я ощущал себя в окружении королевской роскоши. Обшитые панелями стены и мозаичный потолок. На полу пушистые ковры. Кресла и диваны с богатой обивкой, большие пухлые подушки – все это в роскошных зелено-золотых тонах. Лампы в виде кораблей на карданном подвесе, чтобы пламя горело прямо, независимо от раскачивания вагона. Шторы на окнах с золотой бахромой по низу. О себе громко заявляли деньги, а вот хорошего вкуса недоставало. Я был рад, что она сказала об участии Робинсона в оформлении.