Елена Крюкова - Путь пантеры
Фелисидад побелела. Сквозь смуглоту проступила иззелена-ледяная белизна страха. Она хватала воздух ртом. Ром встал перед ней на колени. Обнял за талию, уткнулся лицом ей в живот.
Так на коленях стоял, Фелисидад в глаза матери неотрывно глядела, а мать – ей в глаза.
Первой вздохнула Фелисидад. Тоненько пропищала:
– Мама… Отпусти…
И только тогда Милагрос опустила ресницы.
Все молчали.
В гостиную вошел Эмильяно. Хмыкнул. Ухмыльнулся. Расхохотался.
– Ола! Что это вы все как на похоронах? Молчите? А?
Все продолжали молчать.
Сантьяго отер пот со лба и поглядел на часы.
– Пора, – жестко сказал он.
– До аэропорта отсюда добрых два часа на автобусе. А если пробки, то и все три! – крикнул Эмильяно.
И тут зашуршало в углу. Будто кот. Или мышь. Или змея. Или черепаха. Или еще что живое. Зрачки Фелисидад плавно перетекли, вспыхнули изнутри, как у дикой кошки, остановились, застыли. В углу на корточках сидел Хавьер. А они, никто, не заметили его.
– Хавьер, – сказал Эмильяно, – а ты-то что тут делаешь? Незаметный, нахал какой, а! Угнездился и подслушивает!
Свистнул ему, как собаке.
Сантьяго стоял недвижно. И у всех сделались замедленные, будто замороженные, движенья. Будто все замерзли и еле шевелили руками и ногами.
Будто все двигались во сне – или спали на ходу.
Куда все едут во сне? Куда путешествуют?
– Путешествие спящих, – тихо сказал Хавьер, и все услышали.
– Что, что? Что бормочешь?!
Тишина звенела громче крика.
– Мы все спим, – возвысил голос Хавьер. Покачивался на корточках, живой маятник. – Спим, и движемся во сне. И едем во сне. И летим во сне. Мы путешествуем во сне. А когда просыпаемся – все, приехали. Приехали, значит, проснулись.
– Значит, умерли!
Крик Фелисидад повис в воздухе белой марлей, покачался, осел на пол.
– Какая разница? – спросил Хавьер холодно. – Можешь остаться. Можешь уехать. Никакой разницы. Ты же спишь. И она спит. – Он показал пальцем на Фелисидад. – Вам всем только кажется, что вы не спите. Жизнь – это сон. Однажды вы проснетесь. И я проснусь. Как будет хорошо. Счастливо.
Он передохнул. Вдруг нахмурился. Изогнул брови, закусил губу.
– Или страшно. Да, может быть, страшно. Не знаю. Спать всегда приятно. Просыпаться – неприятно. Особенно когда тебя будят… – Он поежился. – Пинками. И воняет тухлым мясом. И гнилой картошкой. И голос орет над тобой: вставай, подонок! Отброс! Что разлегся! Сейчас сожгу тебя вместе с газетами! Давай проваливай! Не то подстрелю, как койота!
Ром глядел в орущее лицо, как слепой. Глядел – и не видел. Пошел на голос, так бабочка летит на свет. Два, три шага к углу, где сидит на корточках Хавьер, как на толчке. Замер. Застыл.
– А ты! – Хавьер уже кричал в голос. – Ты! Красавец! Чистенький! Ухоженный! Богатенький! В университетах учишься! В Штатах! Знаем, сколько стоит Америка, знаем! Родители небось богатеи русские! Русская проклятая мафия! Весь мир захватила! Все скупила, что только можно! Скромнягой прикинулся! Зачем тебе наша девчонка?! Потому что добрая?! Безропотная?! Потому что мексиканки – во всем мире служанки, да?! Уборщицу захотел?! Прислугу?! Стряпуху бессловесную?! А сам за ее спиной будешь гулять, да?! Ты! Чистюля! Воспитанный огурец! Маменькин сынок!
Подпрыгнул. Взвился с корточек.
Подскочил к Рому.
Ром не успел защититься. Хавьер ударил его – грубо, неловко, неумело, смешно, жалко. Кулаком по лицу. Ром шатнулся. Между виском и скулой вздувался багровый синяк. Сантьяго подшагнул к Хавьеру, взял его за шиворот, как шкодливого кота.
– Ах ты! Гаденыш!
– Не бейте его! – крикнул Ром.
Фелисидад через всю гостиную шла к Рому вслепую, ощупывая воздух руками. Когда она проходила под люстрой – смоляная чащоба ее волос вспыхнула рыжими, алыми искрами.
– Ромито-о-о-о!
Ром поймал ее. Наконец-то поймал.
Пусть изотрется вся ее бабочкина, летучая золотая пыльца. Слишком крепко он прижимает ее к себе. Слишком властно.
Обернулся к Хавьеру. Нижняя губа Хавьера мелко, истерично тряслась.
– Я сам зарабатываю себе на жизнь, – сказал он отчетливо по-английски. Потом по-испански: – Я сирота. У меня все умерли. Все. Я один. Никого нет. Никого.
– Я у тебя есть! – пронзительно крикнула Фелисидад, и у всех заложило уши.
И после молчанья, внутри которого слишком громко тикали настенные часы со старинным маятником, все заговорили враз, закричали, засмеялись, заплакали.
Никто не видел, как в шуме и гаме из виду исчез Хавьер.
Делся куда-то, пропал, утек прочь, как и не было его тут, в углу: человечьей мыши, людской черепахи, голой, без панциря.
Глава 29. Желтый попугай
Белокаменные старинные здания университета среди зеленых лужаек и кустов магнолий и азалий казались Рому белыми раковинами. Время выбросило их на берег его жизни, и он слушал, как они гудят днем и как молчат ночью.
С приятелями-докторантами он ходил на футбол. Американский футбол отличался от русского. Овальный мяч пинали ногами, но его можно было хватать руками. Гигантский стадион возбужденно гудел – побеждала команда университета. Рядом с Ромом черноволосая девочка жадно ела попкорн, и Ром подумал о Фелисидад.
Он помнил: этим летом ей исполнится пятнадцать, и этим летом она и ее подруги поедут на океан, и там, в красивом ярком платье, она войдет в воду, и вода примет ее, и она станет женщиной.
«Да ведь ты женщиной уже стала, со мной», – думал Ром, и улыбка морщила его губы.
Вечерами он сидел над учебниками, книгами по физике и астрономии, над своими тетрадями: о если бы Фелисидад увидала хоть одну его тетрадь!
«Она бы сказала: легче расшифровать письмена майя, чем понять твои каракули».
Внутри каракулей крылась тайна мира.
Он хотел ее разгадать.
Но не до конца.
Важен путь, а не цель. Важна веревка, а не ее обрыв.
Они писали друг другу письма. Они ночами сидели в чате. Они часами говорили по скайпу. Бледные плывущие лица, россыпи невнятных слов сразу на трех языках – на испанском, английском, русском. Фелисидад написала Рому: завтра я еду на океан, пожелай мне счастья.
Он написал: «Желаю тебе счастья в этот день и всегда».
Потом подумал и добавил: «Со мной».
И он видел, все видел, все это: и отлогий песчаный берег, и ноги вязнут в песке, босые девочки в длинных ярких платьях идут к воде, белый длинный, широкий прибой ласкает песок, вот девчонки уже у воды, и смеются – теплая синяя соль щекочет им ступни и щиколотки, и одна девочка отделяется ото всех, это Фелисидад. Она медленно, раскинув руки, входит в воду, заходит все глубже, идет все дальше, дальше. Ром видит – она уже зашла по грудь, и он хочет крикнуть: «Стоп, дальше нельзя, утонешь!» – но девушки на берегу смеются, и горят под солнцем алые, кирпичные, лиловые, синие, лимонные, зеленые платья, они уже взялись за руки, танцуют, водят на берегу хоровод, а Фелисидад, будто услышав его далекий сдавленный крик, оборачивается, поднимает руки над головой, с рук стекает соленая вода ей на затылок, на черные косы, и кричит: «Я женщина! Я женщина!»