Лето, в котором нас не будет - Ефимия Летова
— Думай, что говоришь, Дьюссон! — рычит отец, а Эймери делает взмах рукой:
— Можно подумать, на моём месте вы поступили бы как-то иначе. Мне осталось всего два года, а тут вьётся эта малявка, готовая идти куда угодно за любым подозрительным типом, который её заболтает.
— Для этого есть доступные шлюхи, а не моя дочь.
— Ну так приведите мне этих шлюх, давно пора, папаша всё оплатит. А Ваша дочь прекрасна, — его голос убийственно серьёзен, а мне хочется заорать.
— Если только я узнаю, что ты…
— Ну что вы, мальёк Флорис, — едко и насмешливо произносит Эймери, опускается в кресло и закидывает ногу на ногу. — Как мог я надкусить этот прекрасный плод? Это было бы так подло… Только слегка облизал, и, кстати, не первый. Вы бы действительно, следили бы за дочерью, она уже несколько лет за мной бегает, ранняя пташка.
— Не надо, — выдыхаю я, прикрывая глаза. Отец замолкает на полуслове. — Не надо, перестань. Я ухожу. Но… про смерть через два года… ты соврал?
Голос Эймери режет меня, как нож.
— Это правда, я не знаю, чем тебе поклясться, у меня ничего нет, даже собственная жизнь мне не принадлежит, но это правда. Я болен, меня лечат, но рецепт лекарства, помогающего скверным, не известен, и его не могут найти и воссоздать заново. Да и искать-то смысла нет, потому что как только мой дар будет запечатан, болезнь возьмёт вверх. Она такая редкая и странная, что, возможно, её даже назовут моим именем, хотя в посмертной славе удивительно мало приятного. Поверь, каждые полгода эти кровососы-энтузиасты из отдела научной магицины меня чуть ли не требухой наружу выворачивали, так им хотелось изобрести лекарства для скверных, отрабатывали на мне все варианты, как на лабораторной мыши, а толку-то. Прощай, сладкая малявка Хортенс, — говорит мне вслед Эймери, — не раскрывай свои прелестные пухлые губки для всех подряд, ты же благородная малье, а не какая-то ночная тальпа! Я слышу его пошлые насмешливые слова и где-то в глубине души вяло удивляюсь тому, что всё вокруг не вспыхивает, не превращается в пламя, точнее — в обожженные угли. Вероятно, огненная лилия, моя покровительница, следит за нами сейчас… Где она была раньше?
Мы с отцом выходим из этого дома, и мама — я уже успела забыть про неё! — подбегает к папе, начинает молотить кулаками по его груди, причитая что-то несвязное. Ничего не могу и, если честно, не хочу понимать в её несвязной истерике, пока отец не просит меня посветить. Истерика рвётся и из меня, но я каким-то образом умудряюсь держаться. Пламя вспыхивает на ладони перевёрнутой каплей.
Отец разглядывает ладонь матери, невольно я тоже начинаю всматриваться. Идеально гладкая кожа — плод многократных применений различных кремов и целебных снадобий — на предплечье неожиданно становится морщинисто-высохшей. Я отмечаю даже пару старческих коричневых пятен, которые видела на руках матери Коссет, когда она однажды приходила к нас в гости и подрагивающими пальцами потрепала меня по затылку — было не очень приятно, но я стерпела.
Мама рыдает, отец прихватывает её за плечи и буквально тащит прочь. Воспользовавшись сутолокой, я оборачиваюсь. Дверь заперта, дом выглядит нежилым, но я почти физически ощущаю затаившуюся в нём боль. Мама плачет из-за морщин, но это такая ерунда по сравнению с другим.
Я должна забыть Эймери Дьюссона, свое личное помешательство. Если я сейчас продолжу сопротивляться, через два года разобьюсь, как стеклянная ваза. Уже сейчас, почти не зная его, готова разбиться.
А я хочу жить, хочу быть счастливой, вот и всё. Мне не нужны трагедии, боль, от которой сводит живот. Всё это было ошибкой. Я не сказала этого вслух, но мой уход говорил сам за себя. Если бы Эймери попросил остаться… Но он не просил.
Добравшись до дома, решительно отталкиваю подбежавшую ко мне бледную заплаканную Коссет и закрываю комнату изнутри. Не было никакого Эймери, не было его в моей жизни, это всё — детские глупости и не больше.
В КИЛ я приезжаю на несколько дней позже остальных — на утро оказывается, что простуду я всё-таки подцепила. Между делом говорю родителям, что не приеду на зимние каникулы, и они синхронно кивают головами, соглашаясь. Мама в платье с длинными рукавами. Наверное, теперь она в других ходить и не будет.
Наверное, я и на летние каникулы не приеду. Два года — это не так уж и много, если подумать.
Глава 16. Пусть болит у лесной куницы, у дикой птицы
Одна тысяча пятьсот четвёртый год
Дело было даже не в голоде, голод он бы пережил. Не в холоде, не в постоянной скуке — уроки были занудными и слишком лёгкими, учителя относились к своим подопечным без особого усердия — какой смысл обучать тех, у кого всё равно нет никакого будущего, кто всё равно работать нигде толком не будет? Какой смысл развивать дар у тех, у кого его всё равно отнимут? Поэтому питомцев Джаксвилля учили читать, писать и считать — многие малыши-шестилетки не умели и этого, давали общие знания о мире, заставляли читать вслух, заучивать и переписывать огромные куски текста из разных книг. Арифметика, история, география, ботаника и литература также нашли себе место в расписании, а ещё — ручной труд. Девочки учились готовить, вязать, вышивать и шить, мальчики занимались столярничеством…
Девятилетний Эймери, Тридцать первый — имена давали не по порядку, а взамен выбывавших, чаще всего по возрасту — читал и писал прекрасно, об окружающем мире знал больше, чем иные двенадцатилетние, и очень любил читать. Он мечтал изучать магию и магические книги, но про лайгон в Джаксвилле даже не заикались. Впрочем, о лайгоне и прочем он стал думать не сразу, а только когда вернулась способность думать о чём-то, кроме смерти мамы.
Смерти, виноватым в