Мэгги Стивотер - Жестокие игры
Далеко-далеко, на краю горизонта, небо слегка светлеет. Скоро на песчаный берег явятся другие всадники.
Я останавливаю Дав и вслушиваюсь. Ничего, кроме «ш-ш-ш, ш-ш-ш…».
Я выжидаю долгое, очень долгое мгновение. Но слышу только океан.
И тогда я пускаю Дав в полный галоп.
Она радостно бросается вперед, ее хвост развевается но ветру. Волны сливаются в длинную темную полосу сбоку от нас, а утесы превращаются в стену бесформенной серости. Я уже не слышу, как шуршит океан, я слышу только стук копыт Дав и ее шумное дыхание.
Мои волосы тут же вырываются из хвоста и летят мне в лицо, как крошечные тонкие хлысты. Дав взбрыкивает раз, другой — просто от восторга, от чистого наслаждения бегом, и я смеюсь. Мы резко останавливаемся — а потом несемся в обратную сторону той же дорогой.
Мне кажется, что я замечаю краем глаза какого-то человека, стоящего наверху, на утесе, наблюдающего за нами, но когда поднимаю голову и смотрю туда, там никого пет.
Я обдумываю результаты столь ранней тренировки.
Дав уже выдохлась, и я тоже выдохлась, а море постепенно отступает от берега. Скоро на пляже появятся другие всадники, но мы с Дав уже сделали то, что должны были сделать в этот день.
Что ж, такая схема может сработать.
Я не знаю, насколько быстро мы с Дав прошли дистанцию, но прямо сейчас это не имеет значения. Не все сразу. По одной победе в день.
Глава двадцать вторая
Шон
В такой час на втором этаже чайной никого нет. Только я — и множество маленьких столиков, покрытых скатертями, и на каждом пурпурный цветок чертополоха в вазочке. Комната длинная, узкая, с низким потолком; она выглядит как уютный гроб или как душная церковь. Все отливает легкими розоватыми оттенками из-за ярко-розовых кружевных занавесок на маленьких окнах за моей спиной. Я — самый темный предмет в комнате.
Эвелин Каррик, молоденькая дочь владельца, стоит у стола, за которым я сижу, и спрашивает, что я хочу. Она не смотрит на меня, и это правильно, потому что и я тоже не смотрю на нее. Я смотрю на маленькую печатную карту, лежащую на скатерти передо мной.
В меню — несколько французских слов. Перечень на английском — длинный и цветистый. Если бы даже я хотел заказать чай, то не уверен, что сумел бы узнать его в этом списке.
— Я кое-кого жду, — говорю я.
Она колеблется. Ее взгляд устремляется на меня — и снова в сторону, как у лошади, увидевшей незнакомый предмет.
Могу я взять вашу куртку?
— Пусть здесь остается.
Моя куртка, высушенная ночью на обогревателе, стала жесткой от соленой воды и покрыта пятнами грязи и крови. На ней записан каждый день, проведенный мною па пляже. Я даже представить не могу, что Эвелин прикоснется к ней маленькими белыми ручками.
Эвелин проделывает что-то сложное, непонятное, но вроде бы необходимое с салфеткой и блюдцем на другой стороне стола, а потом снова уходит вниз по узкой лестнице. Я прислушиваюсь к скрипу ступенек; каждый шаг заставляет их хрипеть и стонать. Высокое, узкое здание чайной — одно из самых старых в Скармауте, оно зажато между почтой и бакалейной лавкой. Я гадаю, что могло в нем быть до того, как его продали под чайную.
Малверн опаздывает на встречу, которую сам же и назначил, на встречу, которой я ожидал, хотя и не предполагал, где именно она состоится. Я оборачиваюсь, чтобы посмотреть в окно за розовой занавеской, на улицу внизу. Там уже бродят несколько любопытствующих туристов, они приехали на фестиваль, и я слышу, как в нескольких кварталах отсюда репетируют барабанщики. Через несколько дней, думаю я, все столики на верхнем этаже чайной будут заняты, а улицы забиты народом. В конце праздника все всадники, и я вместе с ними, проедут парадом сквозь эту толпу. Если к тому времени меня еще не выгонят.
Я немного отгибаю манжет рукава и смотрю на свое запястье; жесткая куртка за время утренней тренировки натерла кожу. Этим утром водяные лошади сцепились между собой, мне пришлось вмешаться. Мне хочется, чтобы Горри оставил попытки продать пегую кобылу; она дурно влияет на других лошадей.
Ступеньки начинают стонать и вздыхать, когда по ним поднимается кто-то потяжелее Эвелин. Бенджамин Малверн проходит через комнату широким шагом и останавливается у стола, выжидая; я встаю, чтобы поздороваться с ним. Малверн, богатый как будто с самого рождения, выглядит хорошо ухоженным уродом вроде дорогой спортивной лошади с грубой, не подходящей к туловищу головой. Лоснящаяся одежда, глаза-щелочки, нос картошкой над слишком толстыми губами…
— Шон Кендрик, — говорит он. — Как дела?
— Терпимо, — отвечаю я.
— А море как?
Это он пытается пошутить, проявляя нечто вроде сочувствия, и если я сделаю вид, что мне смешно, я как бы покажу, что ценю свое место и жалованье.
Я сдержанно улыбаюсь.
— Неплохо, как всегда.
— Сядем?
Я жду, пока сядет он, и только потом опускаюсь на свой стул. Он берет карточку меню, но не читает.
— Значит, ты готов к фестивалю в эти выходные?
Ступеньки снова скрипят, к нам подходит Эвелин. Она ставит перед Малверном чашку, до краев наполненную пенистой жидкостью.
— А вам что подать? — снова спрашивает она меня.
— Ничего, пожалуй.
— Он не станет злоупотреблять твоим гостеприимством, милая, — говорит ей Малверн, — Принеси ему чашку чая.
Я киваю Эвелин. Малверн, похоже, и не замечает, что она уходит.
— Нет смысла тянуть, от этого неприятные дела становятся еще неприятнее, — изрекает Малверн.
Он делает глоток своего странного пенистого чая и после паузы продолжает:
— Ты — работник выше всяких похвал, Шон Кендрик.
За окном барабанщики, готовящиеся к Скорпионьим бегам, выбивают быструю дробь, все набирая и набивая темп, но это происходит вне розового мира, в котором мы находимся. Малверн наклоняется вперед, ставит локти на стол.
— Не думаю, что я тебе когда-либо рассказывал о том, как именно стал заниматься лошадьми.
Он выдерживает паузу. Но я лишь смотрю ему в глаза, и он истолковывает это как согласие слушать дальше.
— Я был молодым бедным островитянином, только не на этом острове. У меня не было ничего, кроме башмаков и синяков на шкуре. А неподалеку от нас жил человек, который продавал лошадей. Королевских лошадей и настоящих кляч, скакунов и тех, что годились только нa мясо. Каждый месяц проводился аукцион, и люди приезжали из такой дали, какую ты себе и вообразить не можешь.
Он снова ненадолго умолкает, но лишь для того, чтобы понять: грустно ли мне оттого, что я уже врос в этот остров. Не разгадав моего молчания, Малверн продолжает: