Чёрный полдень (СИ) - Юля Тихая
Через двор с собаками меня провожал охранник, добродушный усатый дядька, вооружённый длинным ружьём, и он же довозил меня дома на фырчащей фабричной машине. Я забывалась на печи глухим сном, а потом просыпалась в новое тёмное утро, пропахшее гнетущим духом ноября.
Снег то таял, едва выпав, то сбегал с крыш длинными иглами-сосульками, то обнимал прозрачной коркой голые ветви. А потом остался лежать, тяжёлый, густой и медленно сереющий от дыма. Резиновые сапоги отправились в погреб, а оттуда вернулись в прихожую валенки и детские санки, на которых я тягала из магазина покупки. Привозы стали реже, продукты — хуже, а нитки производство постановило закупить по почтовому каталогу, и получился, конечно, разнотон.
Тётка Сати всё ещё надрывно кашляла, и фельдшер прописал ей сироп, за который содрал с меня совершенно бесчеловечных денег. Сироп был на каких-то водорослях, привезённый с побережья, и тётка долго разглядывала гранёную бутылочку и допытывалась, сколько это стоило. Я наврала втрое, но она всё равно была недовольна.
Зато кашель, и правда, ослаб. И хрипящий присвист, с которым тётка дышала, держась за грудину, почти пропал.
Лунная девочка не приходила. Стол с фотографиями я застелила клеёнкой, а конфеты брала теперь другие, без нарисованных людей, — но то дома; а на фабрике висели портреты Волчьих Советников, на площади стоял памятник погибшим спасателям, и по городу было полно аляпистых реклам, изображающих неестественно счастливых покупателей. Словом, в распоряжении Меленеи было достаточно глаз, но она не пожелала ими воспользоваться. И это было, пожалуй, к лучшему.
Четыре серебряные монеты, иногда пересчитывала я мысленно. Две из них украли, у меня и у Абры, нашли — непонятно как. Ещё одну, должно быть, забрали у пары Троленки, когда он погиб. А ещё одну Алика сдала полиции, и Темиш должен был бы что-то с ней сделать — но сделал ли?
К почтовому ящику я не ходила, хотя ноги тянуло туда, будто магнитом. Забрал ли кто-то монеты? Или, может быть, кто-нибудь прислал туда письмо? Или и вовсе мне всё примерещилось, и нет там никакого ящика, и всё это — игра лунного света в темноте… Тревожные мысли я выкидывала из головы с усилием, будто вынимала из-под приводного ремня застрявшие обрезки ткани. Я строчила и кроила, и помогала пересчитывать сборный заказ, а потом суетилась по дому и веселила тётку Сати. Разве есть теперь в Марпери место большим загадкам?
В начале зимы я ездила в Старый Биц на танцы и снова никого не встретила, но новое разочарование прошло как будто мимо, вовсе не тронув.
Я жалела только, что потратила на поездку все выходные. Тропинку наверх совсем занесло снегом, и подъём занимал у меня теперь никак не меньше часа, — и в будний день мне было никак туда не выбраться.
xxii
В самую долгую ночь небо зажигается тысячей цветных огней, — они сияют размытыми переливами от искрящегося голубого к цветочному жёлтому, от глухой рыбьей зелени до весенней сирени, а поверх них мерцают точками звёзды. Тогда с запада на восток раскатывается через весь небосклон серебряная дорога, сложенная из искр лунного света, и по этой дороге бегут, приближая рассвет, воздушные призраки-звери.
Однажды каждый из нас кланяется святыням Храма, поднимается босым на крыльцо и отпивает из чаши Принцессы Полуночи. Тогда ты-человек тоже становишься невесом, и потустороннее пожирает половину всего, что есть в тебе людского, и даёт заместо неё шанс.
Ты бежишь через небо, отталкиваясь от пружинящей под ногами пустоты, среди тысяч и тысяч серебряных фигур, и ловишь за хвост своего зверя — и свою судьбу. Так мы становимся двоедушниками и обретаем дорогу, ясную от первого до последнего шага: ту самую, что приведёт однажды и к паре, и к исполненному предназначению, и к смерти.
И потом, уже взрослым, в Долгую Ночь хорошо бежать со всеми: зверь рвётся туда, в небо, на волю, будто мечтает хоть на несколько часов вернуться в свой родной призрачный мир. Оборот тогда ощущается совсем иначе, чем обычно, и тело становится лёгкое-лёгкое, и небо несёт тебя с запада на восток в свите Полуночи, а потом возвращает — туда же, откуда ты и взлетел.
Я знаю: многие встречают свою пару именно так. В мистическом гоне Охоты все мешаются со всеми, и нет больше разницы, в Марпери ты живёшь или в самой столице. Каждый год накануне Охоты я долго молюсь, а потом оборачиваюсь на крыльце — и позволяю небу забрать меня.
А когда оно, прожевав меня и перемолов безжалостными жерновами всего неслучившегося, выплёвывает обратно — сижу на снегу, слабо комкая его леденеющими пальцами, и стараюсь не плакать.
— Нет? — глухо спросила тётка, а затем снова зашлась в лающем кашле.
— Нет.
И, как следует растеревшись полотенцем и разогнав по мышцам кровь, натянула двое рейтуз, шерстяное платье, кофту, платок и ещё шубу, а на ноги тяжёлые отцовские валенки.
— Пройдусь немного, — неловко сказала я и постаралась улыбнуться.
— Расстроилась?
— Расстроилась, — я вздохнула и сморгнула слёзы. — Погуляю.
Танцы в Бице почему-то не трогали меня так сильно, как Охота. Танцы — это было что-то как будто… ненастоящее, слишком человечье, слишком простое. Люди придумали, люди сделали, и не стоит, вроде как, пропускать, но и надеяться на что-то особо и незачем. А Долгая Ночь… я всем телом чувствую, какая она другая. Иначе пахнет, иначе дышится, и сама ты лёгкая-лёгкая, а вокруг — будто кисель. И Полуночь смотрит на меня с улыбкой, но эта улыбка кажется мне кривой. И каждый раз я слишком… обыкновенная на фоне чего-то величественного.
Небо отгорало, а рассвет только намекнул на себя узкой полосой над горами: выцветший розовый, бледный жёлтый, вялый зелёный и безграничная, топящая в себе иссиня-мёртвая чернота. Смотреть туда неприятно, как будто восток смотрит в ответ на тебя, а воздух нажимает на плечи невидимыми руками.
Зато шагать — хорошо. Снег скрипел под ногами, укатанная машинами колея обнимала со всех сторон, движение бодрило тело, а морозный воздух заполнял лёгкие и вычищал из них дымную горечь. Трезвела голова, вставало солнце, я запыхалась, в ногах появилась усталость, а у верхней лестницы пришлось карабкаться, цепляясь руками за