Рыцарь и его принцесса - Марина Дементьева
— Мы принимаем твой великодушный дар…
— И мы исполним твою просьбу.
Ещё не истаял последний отзвук напевной речи, когда к Дейрдре приблизились семь женщин, прекрасней которых нельзя вообразить. Они появились неслышно, как призраки: одна будто бы вынырнула из ручья, другая выступила из тени старой рябины, иные и вовсе невесть откуда. Как ни была измучена Дейрдре, она изумилась их чудесной красоте и чудесному появлению.
Женщины же тотчас принялись за исполнение обещания. Они устроили для Дейрдре постель, столь мягкую и тёплую, что невозможно было поверить, будто она сложена из валежника. Они отёрли её лицо и тело ключевой водой и напоили снадобьем, облегчившим её страдания. И не отходили от неё во всё время родов, ободряя ласковыми словами, как добрые подруги, и, вместе с тем, умелые повитухи.
Когда же Дейрдре разрешилась, они обмыли младенца и, закутав его в пёстрые пелёнки, положили матери на грудь.
Дейрдре устало вздохнула, с невыразимой тоской глядя на сына, которому — она чувствовала — не успеет подарить и толики материнской любви. Собрав крохи сил, она поцеловала младенца и перекрестила, хоть семь женщин рассерженно переглянулись при виде крестного знамения.
— Джерард… Я назвала его Джерард.
Вымолвила это и впала в милосердное забытье. Вскоре отлетела незлобивая её душа и распахнула голубиные крылья. Заметалась над мёртвым телом, заплакала, и слёзы души, падая на грудь новорождённого, превратились в россыпь родинок.
Стонала душа, билась голубицей в тенетах, причитая над покинутым сыном:
— Любимое моё дитя, при родном отце сирота! Жить тебе не крещёным, не отпетым, без исповеди, без венчания!
А тело её уже оплели корни и травы, скрывая с глаз, и за мгновенья вырос там, где она лежала, едва приметный холмик, обвитый плющом.
Одна из женщин взяла младенца на руки, баюкая и напевая чарующую мелодию.
— Лети, голубка! Мы его покрестим, мы и исповедуем, и обвенчаем… мы и отпоём!
И, хоть не отпускала земная любовь, крылья влекли ввысь. Там тихий ангел встретил скорбную душу и, приняв в ладони, унёс с собою, не сочтя чрезмерным груз её грехов. И налипшая земная грязь летучим прахом осыпалась с белых перьев.
А семь сид забавлялись, развлекая чудесами человеческое дитя.
— Джерард… — протянула одна и засмеялась: — Мы назовем его на наш лад. Осенний Лис… Лисёнок.
Ребёнок и впрямь родился с огненно-рыжим пушком на темени.
— Так и будем звать его, — согласилась другая.
— Уже теперь видно — собой в отца, — заметила третья.
— Отец его хорош — лицом и статью, — усмехнулась четвёртая.
— Да под красотою этой — одна гниль! — возразила пятая. — Точно цветущий пень.
— Насколько же много он взял от отца? — задумалась шестая.
— А это уж мы посмотрим! — улыбнулась седьмая и вновь запела колыбельную на нелюдском языке.
Нелюдь
И слышу узких могил вкрадчиво-тихий зов, Ветра бездомного крик над перекатом валов, Ветра бездомного дрожь в закатном огне. Ветра бездомного стук в створы небесных врат И адских врат, и гонимых духов жалобы, визг и вой… О, сердце, пронзённое ветром, их неукротимый рой Роднее тебе Мадонны святой, мерцанья её лампад.
Уильям Батлер Йейтс
1
Слова порождали зримые образы, что сменяли один другой в летучем хороводе сидхе… отдалялись, покуда не померкли, не развеялись колдовством, и последний отзвук растаял в безмолвии.
Иные события и лица Джерард, как ваятель резцом, набрасывал меткими и верными взмахами; об ином кидал пару скупых, хлёстких фраз; что-то же и вовсе обходил молчанием: от незнания ли, от нежелания ли сверх меры тревожить дорогой призрак или бередить раны, для коих и время явилось бессильным лекарем. Но и из безмолвия выступала история торжествующей подлости, любви и величия душевного в плену низкого разврата.
Заворожённая повестью о былом, я напрочь выпустила из памяти среди каких чащоб пролегал наш путь. Осознав ли тщетность бега от давно свершённого или, быть может, сжалившись над изнеженной спутницей, Джерард всё замедлял шаг, пока не остановился вовсе, когда мы уже неспешно, точно при куртуазной прогулке, вышли на обласканную закатным солнцем прогалину.
Густая сеть лучей позолотила вершины деревьев, и на простёртых к свету ветвях уже наметились набухшие почки. День-другой тепла — и липкие листочки прорвут тонкую кожицу оболочки, а ленивые покуда, стоячие воды снегов обратятся ручьями, что вприпрыжку побегут с пригорков взапуски. Пройдёт ещё немного времени, от влажной прохлады низин поднимется туман. Земля оденет сиротскую наготу в пышное весеннее одеяние, бедово-зелёное, как глаза Джерарда.
Наёмник замер, приклонившись к стволу ясеня, такой же высокий и стройный, исполненный потаённых земных сил. Я следила за ним сквозь частую паутину ресниц, позлащённую закатным светом, и в тот миг впервые вполне и явственно осознала, насколько чужд он миру людей, пусть и сумел выживать лучше иных прочих, рождённых и выросших в нём, хоть за то и не миру был обязан. Напротив, мир тот не раз и не два испытывал его на излом, выведывал пределы боли. Мир людской был равно чужд ему, и всякий куст, иль дерево, иль зверь был роднее Джерарду, нежели любой человек из отцова замка. С невольной горечью уразумела, что и сама я едва ли посмею посягнуть на дружбу или же, того паче, любовь воспитанника сидхе.
Обратив вовне невидящий и зрячий взор, Джерард стоял, сомкнув скрещенные руки, точно удерживал себя в жестоком объятии, усмирял мятущееся внутри тёмное, злое. Ярость, что устремляется вовне, но не иссякнет, не расточится, потому как поистине направлена на него самого. Она губительна и опасна для всех, кто ни есть рядом, но всего тягче калечит изнутри того, кто впустил злодейку в свою душу.
И врагам своим не пожелаю изведать подобного чувства, ибо оно хуже страдания. Страдание через боль ведёт к очищению, к обретению новых сил. Гнев же этот произрастает из малого семени, и, пав на благодатную почву, что питает его отчаянием, насыщает ненавистью, он оплетает душу ядовитыми побегами, кровавит шипами, а чёрные цветы его застят свет, и любое светлое чувство гибнет, коснувшись чёрных лепестков.
Много бы отдала я за умение изъять, не причинив большей боли, те ядовитые всходы; не позволить им погубить живую душу, отравить разум и сердце…
Провела, едва касаясь, по стиснутым пальцам, по чётче обозначившейся под золотистой кожей веточке вен. Притронулась, сама не своя от собственной дерзости, и, казалось, ловлю отголосок его боли, и вздрагиваю от этого.
— Вот как… — шепчу, — выходит, не всё ложь, что говорят о Джерарде Полуэльфе…