Лёс - Алла Грин
Когда подхожу к началу леса, уже не думаю о придуманных фразах, я ни одной из них не помню. А когда вижу очертания крыльца меж тонких стволов – сердце подпрыгивает и переворачивается в груди. Я срываюсь с места и бегу так быстро, как только получается. Выбегаю из-за елей, и в глаза бросаются темные фигурки на поле, согнутые к земле. Я прыгаю на месте от радости и машу руками. Мой рюкзак звенит с прыгающими в нем вещами.
О, дом! О, мой дом!
Первым меня замечает сестра. Взглянув на меня издалека, она будто не верит, идет медленно, словно плетется, а затем бросает грабли и быстро мчится вперед. Я больше не прыгаю, а стою смирно, и мое сердце медленно тянется куда-то в пятки и руки начинают дрожать. За сестрой начинают бежать остальные. Когда они близко и различают мое лицо – они кричат во весь голос, зазывая мать. Этот визг, эти вопли радости, слышны, наверное, на всю деревню, и теперь я радуюсь с той же ответной силой.
Меня обнимают несколько пар рук сразу, и мне почему-то хочется рыдать. Издалека я слышу голос:
– Мальчик мой! Мой мальчик!– Это кричит мама.
Братья и сестры расступаются, и мы видим ее – большую и могучую, пересекающую уверенным бегом поле, словно она ястреб и летит ко мне на острых крыльях. Она подносится как ветер, и хватает меня в охапку, и плачет, уткнувшись в мою грудь.
С отцом я встречаюсь уже за столом. Мы садимся обедать, не глядя на раннее время. Я сразу узнаю, что многие не надеялись увидеть меня. И теперь они не могут поверить моему приходу.
Мне не дают вставить слово. Меня спрашивают о том, как я пережил зиму, о том, где я был, что увидел, и кормят, кормят, кормят. Как героя. Прежде, чем начинаю рассказывать о своем долгом путешествии, достаю из рюкзака подстеленную дичь и отдаю подарки старшей сестре. На глаза матери снова наворачиваются слезы. Отец смотрит на меня исподлобья, но одобрительно.
А затем я снова сажусь за стол и начинаю говорить, не кладя и куска в рот. Я рассказываю все, взахлеб, абсолютно все о легком начале, о сложной осени, о том, как начинал терять веру ближе к зиме. О том, чем кормился, как добывал пропитание и искал на корнях деревьев ночлег. О том, как сильно заболел к началу зимы. И как меня спасли.
Все слушают меня молча, с разинутыми ртами, и чем дальше я захожу, тем меньше я уже обращаю внимание на их реакцию. Я вещаю о Таре и Экхофе, об урожаях, о мягких зимах, о плодородной почве и встрече со старейшиной. Запал мой не кончается, и я продолжаю и продолжаю говорить, не в силах остановиться. Но меня останавливают – на кухне раздается резкий грохот и чашки с тарелками подпрыгивают на столе.
Это отец. Он стукнул кулаком по столешнице. Теперь встает и выходит в коридор. Где-то в конце коридора как от сквозняка хлопает дверь. Меня вдруг окутывает озноб.
Я смотрю в упор на всех сидящих по очереди – их глаза опущены, только мама смотрит на меня все с тем же влажным жалостливым блеском.
– Не надо, сынок, – говорит она как-то хрипло.
– Не надо, – машинально повторяю я, и переспрашиваю недоумевающе: – Не надо, что?
У меня, похоже, сейчас очень нелепый вид, как у глупой моргающей коровы, с большими ресницами.
Мать встает из-за стола и идет, почти тащится вслед за отцом. Я сижу бездвижно. На меня поднимают глаза младшенькие. Они все плачут, а я ничего не понимаю.
Ведь я вернулся к ним, они были так рады! Отец был доволен, что я принес дичь. Я думал, что они будут довольны и тому, что я принес благие вести. Кого могли расстроить мои слова? Почему?
Мне никто не отвечает.
Я тоже встаю из-за стола и иду за матерью и отцом. Выхожу на крыльцо. Мать сидит и бездумно смотрит вдаль. Отец стоит в конце огорода, припав к широкому стволу головой.
– Это проклятие, – говорит мать отстраненно и глухо, – кто-то проклял меня и всю мою семью.
И начинает в голос завывать:
– О, за что же мне это все? О-о-о! За что?!..
Я присаживаюсь прямо перед ней, на корточки, и закрываю своей спиной вид отца. Беру ее бережно за руки и шепчу вкрадчиво:
– О чем ты, мама? Что ты такое говоришь?
Она прячет красное лицо в свой пестрый платок, а я продолжаю:
– Эта деревня, которую я нашел, там ждут нас, понимаешь? Она просто огромна! Нам разрешили там жить, я спросил. Осталось просто пойти туда…
– О-о-о! – продолжает причитать она.
Я замечаю приближающиеся шаги за своей спиной и и совсем скоро раздается глухой вопрос отца со мной. Он спрашивает меня о Гариетте.
Гарриетта, про себя повторяю я. Перед глазами возникает образ младенческого лица, голубого одеялка в люльке и плач, как щебетание птички. Такой у Гариетты красивый плач. Но почему он спрашивает? Ему ли не лучше знать, где она. А затем я понимаю. Грудь разрезает болью, и я ощущаю не просто утрату, а горе, большое и сокрушающее меня резко. Неужели, Гариетта не пережила зиму? Неужели, правда? Я ведь думал, что она спит в своей люльке, пока мы обедаем. Я ведь думал так…
– Ты ушел из деревни на страду, – говорит отец глухо. – Оставил двор, когда нужны были твои руки. Кто помогал мне готовить дрова на зиму? – его голос суров. – И теперь ты приходишь сюда со своими рассказами!
Я медленно отшатываюсь. Я начинаю осознавать. Что оставил их, когда нужен был больше всего. Но я ведь ушел не просто так. Я искал выход! Мой шаг был не напрасен! …и поэтому Гариетты теперь больше нет.
Отец еще говорит что-то, мать тихо смотрит вдаль на лес, и я отрешенно, как будто со стороны, наблюдаю за происходящим, хоть и не слышу смысла громких, ударяющих меня слов. В один момент я резко мысленно останавливаю отца. Я думаю о том, что ушел из дома на сбор урожая. О том, что оставил наш двор, наплевал на своих братьев и сестер, когда им нужны были мои руки! Да, я шел на поиски лучшего места, чтобы такого, как с Гариеттой больше не повторилось! И я нашел его! Нашел! Но это уже никого не вернет…
Лицо отца искажается в горькой усмешке. И презрение видно в каждом его взгляде, в повороте