Смотрю на тебя - Юлия Григорьевна Добровольская
— Зоя, я люблю тебя. Это я говорю не для того, чтобы успокоить, нет! Я люблю тебя! Ты ведь это знаешь! Ты должна это чувствовать. Но я и в неё влюблён…
Он был по-настоящему несчастен. Мне так хотелось успокоить его взаимным признанием: ты знаешь, дорогой, я ведь тоже влюбилась, и тебя не перестала любить, так что я тебя понимаю!
Но что-то не давало мне этого сделать. Что — я поняла, когда положила трубку.
А сейчас я молча слушала любимый голос и жалела только об одном — что расстояние между нами чуть больше, чем несколько остановок метро.
— Зоя, почему ты молчишь? Не молчи! Обругай меня! Хочешь, я брошу всё — и этот фестиваль, и её, и приеду… Мы решим всё глаза в глаза… Нет, ты решишь! Ты одна решишь! Сама. У тебя самое мудрое сердце на свете. Всё будет так, как ты скажешь.
— Нет, мой родной, не надо ничего бросать. Ты обязан выступить на фестивале лучше всех, стать лауреатом, стать известным во всём мире! Это самое главное, о чём ты должен сейчас думать! Вот когда всё это совершится, тогда ты вернёшься, и мы поговорим обо всём остальном. Помни только одно, что…
Я сделала паузу — тут ко мне должен присоединиться Антон, это было наше заклинание. Он срывающимся голосом вторил мне:
— …что никто никогда не любил тебя так, как я. — Он помолчал. — Зоя…
— Да, Антон.
— Моя единственная…
— Да, любимый.
— Ты необыкновенная…
— Просто я люблю тебя.
— И я тебя люблю…
— Да, родной, я знаю.
— Моя единственная…
— Да.
— Прости меня…
— Я простила тебя…
— …на тысячу лет вперёд, я знаю.
— Да, ты знаешь.
— Моя любимая…
— Да.
— Я буду звонить?…
— Попробуй только не звонить!
— Зоюшка…
— Она с тобой?
— Да.
— Постарайся не ранить её нашей любовью.
— Зоя… Моя девочка…
— Когда твой спектакль?
— Через четыре дня… Моя любимая…
— Думай сейчас только о победе. Я с тобой.
— Да. Моя родная…
— Я люблю тебя.
— И я тебя люблю.
Приходить в себя я начала, положив трубку…
Так, вероятно, бывает в горе: кто-то обязательно должен быть сильней, по крайней мере, вначале. Это потом он может расслабиться и пережить случившееся. А сейчас — нет, сейчас он должен быть опорой тем, кто рядом, тем, кто не может без опоры, тем, кто слабей…
Я была сильней Антона — не потому, что у меня была тайна. О ней я тогда не думала. Почему — сильней? Не знаю. Возможно, его ахиллесовой пятой было чувство вины?
Скажи я ему в ответ на его признание, что то же самое постигло и меня… Всё закончилось бы пошлым водевилем.
Но главное — не это. Главное заключалось в том, что я не хотела оскорбить, унизить любимого мужчину. Я не могла нанести ему удар, когда он находился в таком уязвимом положении.
Стоп!
Я поймала себя на мысли: выходит, признайся я Антону в том, что влюблена и вот-вот ему изменю, я оскорбила бы его? Даже в ответ на его признание? А его признание не оскорбляет меня? Не унижает?… Вот они генетические корни патриархата! Вот оно подсознательное рабство женщины!..
В тот момент я ещё не осознавала ни того, ни другого — меня вела интуиция. Сколько раз я благодарила Бога за то, то он наделил меня этим тончайшим и мощнейшим инструментом!
Как бы то ни было, я рада, что не стала отвечать Антону тем же… Моя тайна не была ни припасённым козырем, ни фигой в кармане. Она была моей опорой. Но опора эта подломилась, как только я положила трубку.
Теперь моя очередь страдать… А кто поддержит меня? Не студент же, вскруживший мне голову! Вот тут уж точно водевилем пахнет!..
Больно, Как больно! Антон и другая… Не важно даже — кто, и знаю ли я её… Просто: другая женщина, которую он целует, которую он хочет, которой отдаёт себя всего. До последнего стона, до последней капли своего дикого, горячего, хмельного мёда…
Я выла в подушку. Меня постигло горе — беспросветное, смертельное горе. Я потеряла первую немыслимую по силе и наполненности любовь… погасло солнце моей жизни… не стало второго отца…
Когда моя исходящая кровью душа обессилела и впала в кому, я попыталась включить разум.
Ну что я так убиваюсь? Ведь жив-здоров, невредим. И любит меня. Любит — я верю! Я знаю — любит! И никого никогда так любить не сможет, как меня! Чего я так реву?… Сама вон собиралась двоих любить, а ему что ли нельзя?… Если уж на то пошло, так гаремы мужчинам подобает иметь, а не женщинам…
* * *
Меня разбудил Вадим. Он сидел на корточках передо мной, лежащей в скрюченном положении на диване в гостиной, и трогал ладонью мой лоб.
— Ты заболела? — От него пахло морозом, но рука была тёплая.
Так захотелось стать маленькой девочкой рядом с этим большим мужчиной — сейчас он не был мне ни сыном, ни студентом. Он был ещё одним моим отцом.
Я вспомнила, почему здесь лежу. Внутри всё оборвалось. Но Вадим не дал мне сосредоточиться на своём.
— Что с тобой?
— Зимняя спячка. — Не рассказывать же ему сейчас о признании моего любовника!
Я перевернулась на спину и вытянулась — тело затекло в неудобной позе.
Вадим пересел на край дивана и взял мою руку, чтобы проверить пульс. Ну как же он мил, добр, заботлив…
Я смотрела на его сосредоточенное лицо — он считал удары моего сердца, глядя на свои часы.
— Чуть больше, чем надо, но в пределах нормы.
Только я собралась сказать милому доктору что-нибудь хорошее, как заметила, что его взгляд задержался на моей груди. Он смотрел неподвижно в одну точку. Я скосила глаза и увидела, как под тонким джемпером обрисовался сосок — я почти не носила бюстгальтеров, тем более — дома.
Вадим медленно протянул руку и, едва касаясь, двумя пальцами погладил маленький бугорок. Он был, как заворожённый — на лице никаких чувств.
Потом осторожно сдвинул джемпер, обнажив грудь, и продолжал так же деликатно и в полном спокойствии поглаживать пальцами съёжившуюся тёмную изюминку. Потом наклонился над ней. Я ощутила тепло дыхания и шершавость сухих обветренных