Елена Арсеньева - И звезды любить умеют (новеллы)
Надежда все исполнила, как было завещано. Матушку похоронили, но дочь не уезжала из Винникова, вернее, из своего, на опушке Мороскина леса выстроенного, дома. Там жил теперь ее бывший муж, Эдмунд Плевицкий. Прежние отношения восстановиться не могли, но хотя бы друзьями они остались.
Вскоре после похорон матери Надежде приснился сон. Будто стоит она на колокольне деревенской церкви, и далеко видны пашни и поля. И вдруг она видит, что летит белый голубь, гонимый стаей черных птиц. Голубь метался, и черные птицы его настигали, и Надежда тоскливо закричала:
— Заклюют, заклюют бедного голубочка!
Так и случилось. И тут Надежда увидела внизу, на земле, матушку свою, которая шла со стороны кладбища. Ринулась к ней вниз по лестнице, а лестница эта, всегда-то шаткая, теперь была крепка и устлана ковровой дорожкой.
Надежда обняла мать, а та подала ей крылышко белое и сказала:
— Вот тебе, Дежка, крылышко голубочка, которого вороны заклевали.
Голос матушки был печален и нежен. Надежда взяла крылышко — и проснулась…
А вскоре пришла весть о беспорядках в Петербурге, о том, что в России больше нет государя.
Это привело крестьян в ужас. Царя любили просто потому, что он царь. На его власти вся Россия держится! Зря он, конечно, женился на немке, которая и есть первопричина всех бед, однако, лелеял мечту народ, царь наверняка образумится, отправит «Алиску» в монастырь или на родину прогонит, а за себя возьмет русскую боярышню — как у прадедов велось. Не сбылось… Государь отрекся от престола за себя и за наследника, потом и сам Николай, и Александра Федоровна, и дети их были арестованы, а к власти пришло какое-то Временное правительство.
— Да кому оно нужно — временное-то? — негодовали мужики. — Какое же это правительство?
Надежда рвалась в Петербург, но вернуться туда было уже невозможно. Она так и застряла в Винникове, и там же узнала об Октябрьском перевороте. Итак, к власти пришел народ.
Народ, к которому, между прочим, принадлежала и Надежда Плевицкая.
Ну да, ведь ее так и называли — народной певицей! И песни она пела — народные. И эти мужики деревенские, и работяги с фабрик и заводов, которые теперь вершили суд и расправу над страной, — они были для нее своими. Прежде всего, потому, что прижали к ногтю тех «умственных господ», которые предали своего государя на станции Дно. Предали, продали, обрекли на смерть! Это ведь «умственным господам», в числе которых были, между прочим, и некоторые великие князья, до смерти хотелось демократии в России. В России, которая создана для единовластия и твердой государевой руки! Ну вот и получили теперь в свои лилейные личики полную горсть назьма — а то и чего похуже! От того самого демоса и получили!
Революция не казалась Надежде бедой и трагедией. Бедой и трагедией стало низвержение государя. Сколько раз в эти дни Надежда вспоминала прежнее — свои выступления то в Ливадии, то в Царском Селе, то в других дворцах, где она пела для Николая и его семьи. И не только пела, но и говорила с ним. На одном из праздников она даже поднесла императору заздравную чашу, напевая при этом:
Солнышко красное, просим выпить,Светлый царь,Так певали с чаркою деды наши встарь!Ура, ура, грянемте, солдаты,Да здравствует русский родимый государь!
Воистину он был для нее и для всех окружающих солнышком красным. Когда от подъезда тронулись царские сани, офицерская молодежь бросилась им вслед и долго бежала по улице без шапок, в одних мундирах.
И вот теперь, в «новой стране Советов», каким-то непостижимым образом заменившей Россию, Надежда Плевицкая с возмущением думала:
«Где же вы те, кто любил его, кто бежал в зимнюю стужу за царскими санями по белой улице Царского Села? Или вы все сложили свои молодые головы на полях тяжких сражений за Отечество? Иначе не оставили бы вы государя одного в те дни грозной грозы с неповинными голубками-царевнами и голубком-царевичем. Вы точно любили его от всего молодого сердца…»
Но мыслями о прошлом жить невозможно. Пришлось привыкать к новой жизни: прежде всего к тому, что разительно переменилось лицо курских главных улиц (Надежда так и не смогла оттуда выбраться в столицу). Исчезла так называемая «чистая публика», главные улицы заполонили те, кто еще недавно звался простонародьем, а теперь — «хозяевами новой жизни». Иван Бунин, один из последних настоящих русских аристократов, великий писатель, в своих «Окаянных днях» так писал о новых этих лицах:
«Бог шельму метит. Еще в древности была всеобщая ненависть к рыжим, скуластым. Сократ видеть не мог бледных. А современная уголовная антропология установила: у огромного количества так называемых «прирожденных преступников» — бледные лица, большие скулы, грубая нижняя челюсть, глубоко сидящие глаза. Как не вспомнить после этого Ленина и тысячи прочих? А сколько лиц бледных, скуластых, с разительно асимметрическими чертами среди этих красноармейцев и вообще среди русского простонародья, — сколько их, этих атавистических особей, круто замешенных на монгольском атавизме! Весь, Мурома, Чудь белоглазая… И как раз именно из них, из этих самых русичей, издревле славных своей антисоциальностью, давших столько «удалых разбойничков», столько бродяг, бегунов[24], а потом хитровцев[25], босяков, как раз из них и вербовали мы красу, гордость и надежду русской социальной революции. Что же тут дивиться результатам?»
Бунин возненавидел народ, который он еще недавно так чудесно описывал в своих книгах, но который обернулся-таки и к нему, и ко всей России, и ко всему миру «своею азиатской рожей», как пророчествовал Блок. Надежда воспринимала новую жизнь, новые лица менее остро. Во-первых, она тоже происходила именно из народа — народнее просто некуда! Во-вторых, во время своего хоть и недолгого пребывания на фронте она сроднилась с солдатами, как с братьями. Портянки и вшивые шинели не вызывали у нее совершенно никакой брезгливости. А потом, Надежда и сама-то никогда не обладала изящной аристократической внешностью. Напротив — лицо ее было типичным крестьянским: круглое, скуластое (!), свежее, словно молоком умытое, с небольшими, чуть раскосыми глазами, правда, очень живыми и яркими, и рот был яркий, пухлый, сочный. Кстати, внешность ее раньше служила объектом для карикатуристов, высмеивавших «фабрично-кухарочную певицу». Ее широкие ступни с трудом втискивались в модные остроносые туфельки, и никакой маникюр не мог скрыть, что руки у нее широкие, с короткими пальцами — обыкновенные руки обыкновенной крестьянки. Всегда она своих рук стеснялась, и рядом с изысканным Плевицким, и рядом с благородным Шангиным, однако нынче, оказывается, только такие руки были «модными». Да и, если честно, в «высшее общество» Надежда угодила только недавно, несколько лет назад. А прежде ее публикой было купечество: и на Нижегородской ярмарке, в ресторане Наумова, где ее разглядел и благословил знаменитый Леонид Собинов (он, можно сказать, был ее крестным отцом — предложил участвовать в его благотворительном концерте и назвал истинным талантом), и в ресторане «Яр» в Москве. А кто такие купцы, как не разбогатевшее простонародье? Да и сам Шаляпин, восторгаясь талантом Надежды, требовал: «Пой свои песни, что от земли принесла, у меня таких песен нет, я — слобожанин, не деревенский!» Именно эти песни — от земли, от сохи, — прежде всего и помогли Надежде найти свое место в новой толпе, заполонившей теперь не только главные, «чистые» улицы городов, но и всю Россию.