Елена Арсеньева - Соблазны французского двора
А чего его искать далеко, это «счастье»? Вот оно – летит по улице Граммон навстречу Марии, вышедшей от Симолина, машет широкополой шляпой с перьями. Вот набежал, стиснул в объятиях, не обращая внимания на угрюмого Симолина – да и на Корфа не обратил бы внимания, окажись тот поблизости; зацеловал, шепча страстные признания, всем существом, всем телом своим выражая одно – любовное желание. «Все дамы от него в восторге», – как намекает с тонкой улыбкою графиня Гизелла, гордясь, что про ее брата идет слава отменного любовника. Влюбленный Сильвестр, очаровательный Сильвестр, предавший свою страну ради любви к Марии… постылый, немилый Сильвестр!
И неотвязный, как тоска.
* * *Шли дни, недели, месяцы. Николь, за которой вознамерилась следить Мария, неделями вообще не бывала на улице Старых Августинцев, проводя, по слухам, время в старом домике мамаши Дезорде в Фонтенбло. Мария ничуть не сомневалась, что там нашлось применение и известным пятидесяти тысячам ливров: небось Николь, практичная, как все француженки, – нет, как пятьдесят тысяч француженок! – прикупила земли, может быть, даже отстроила новый дом, наняла батраков. Определенно, эта ловкая особа обустраивала свою жизнь, и Мария не удивилась бы, узнав, что Николь намерена купить титул: такие случаи бывали.
Однако думала об этом Мария с усмешкой: времена для титулованных особ наставали тяжелые! Сейчас куда разумнее не обнаруживать свое богатство, а припрятывать его.
В королевской казне при растущем дефиците почти забыли, как выглядят деньги. Налоги на привилегированные сословия не решался ввести ни один министр, ни один советник; налоги на простой народ уже не давали ничего: нельзя добыть воды из пустого колодца – кроме грязи, оттуда ничего не зачерпнешь! Все знали: за двенадцать лет правления Людовика XVI государственный долг страны стал равен одному миллиарду двумстам пятидесяти миллионам франков. Кто и на что израсходовал эту астрономическую сумму, если бедняки надрывались по десять часов в сутки за пару су?! Ответ у народа был один: королева.
Ясно, почему хлеб дорожает, а налоги растут: потому что австриячка-мотовка приказывает целую комнату в Трианоне облицевать бриллиантами, потому что она тайно послала своему брату Иосифу в Вену сто миллионов на войны, потому что она своих любимчиков щедро одаривает пенсионами, подарками и теплыми, доходными местечками. Вот кто виновник финансовой катастрофы! И новое прозвище королевы – Мадам Дефицит – заклеймило ее чело.
Минула необычайно тяжелая зима, но и лето принесло стране немного облегчения! Как раз накануне жатвы выпал страшнейший град, уничтоживший урожай этого года, который прежде пострадал от засухи. На 60 лиг вокруг Парижа почти все посевы погибли. Значит, ко многим прочим бедам добавился еще неурожай и грядущий голод. А голод означал мятежи…
Один министр финансов сменял другого, однако худосочие королевской казны оставалось хроническим. Нужен был новый министр, уже угодный не королю, а этому таинственному, неизвестному и опасному существу: народу. И вот в августе 1788 года королева призвала к себе в личные покои известного финансиста Неккера и упросила его принять опасный пост.
В этот достопамятный день Симолин явился к Марии в скособоченном парике и сообщил, что на улицах начинается буйство. На площади Дофина летали ракеты и петарды. У подножия статуи Генриха на Новом мосту жгли соломенные чучела короля и королевы. Толпа так неистовствовала, что городская стража дала залп в воздух, однако и он не смог заглушить рева толпы: «Да здравствует Неккер!»
– Ну что ж, поживем – увидим, – умиротворенно усмехаясь, проговорил Симолин, вполне успокоившийся после чашки чаю (пристрастие к этому английскому напитку сделалось в Париже почти всеобщим). – Знаю только одно – народ есть острое железо, которым играть опасно. Да бог с ним, – Симолин взял Марию за руку. – Вы-то как, душа моя?
Мария несколько делано улыбнулась, как бы невзначай отнимая у Симолина руку, прежде чем он заметит, какая она холодная и влажная. Однако Иван Матвеевич озабоченно насупился:
– То в жар, то в холод, как я погляжу? Чесноком врачуетесь ли?
Симолин полагал чеснок чудодейственным средством от всех болезней, тем паче – от простуды. Мария хворала с того самого дня, как в конце зимы застыла на масленичном санном катании, устроенном Симолиным совершенно по-русски. При каждом посещении Ивана Матвеевича выслушивала повторяющийся слово в слово совет, что надобно два зубчика чеснока истолочь, капнуть теплой водички, положить в сей раствор несколько махоньких тряпочек, дать им полчаса настояться, а потом вкладывать такие тряпочки в ноздри – и чихать, пока вся хворь не выйдет, а в голове не прояснит!
Мария покорно чихала – и месяц, и другой, и третий – и пила всевозможные отвары, настойки и снадобья, что на русский народный, что на аптекарский, научный, французский манер, но вот уж и лето шло к исходу, а периоды кратковременного улучшения все так же чередовались с более длительными, когда не только хворь не выходила, но и, что гораздо хуже, в голове не прояснялось. Дни она проводила в подобии полусна, когда постоянно хотелось приклонить голову, а исполнение неизбежных светских обязанностей стало подлинной мукою.
Ночами ее донимали кошмары, из которых особенно часто повторялся один: Мария спускалась в подземелье, куда вело множество крутых ступеней, темнота кругом страшная; густой сырой воздух забивал дыхание. В этом подземелье Мария искала Корфа: он спустился сюда несколько дней назад, но факел его угас, он бродит где-то в лабиринте, тщетно ищет выход… может быть, уже лежит мертвый, глядя во тьму остекленевшими глазами, словно и после смерти пытаясь найти проблеск света… спасительный выход!
Мария пробуждалась в приступе неистового ужаса, вся в ледяном поту, со слезами на глазах, с именем Корфа на устах, с болью неутихающей, бесполезной, никому не нужной любви в сердце, – чтобы перейти к дневной маете, когда все качалось и плыло вокруг; в комнате, бывало, все время толклись незнакомые люди, заглядывали Марии в лицо с выражением то сочувствия, то угрозы, то глупо хихикали, точно слабоумные. Потом оказывалось, что никого не было, Глашенька, заливаясь слезами, божилась, что никогошеньки, ни души! Или Глашенька врала – да зачем ей врать?! – или Мария медленно сходила с ума.
Странно – никакого особенного ужаса при этой мысли она не испытывала. Как если бы болезнь или безумие были некоей силою, пред которой нельзя не склониться: что толку противиться превосходящим силам противника, когда отбиваться нечем? Как писал перед смертью великий Монтескье: «Я человек конченый, патроны расстреляны, свечи погасли».