Павел Загребельный - Роксолана. Страсть Сулеймана Великолепного
— Хуррем! Хуррем!
А она все еще, оцепенев, стояла, замкнутая в себе, будто каменный венок, и чувствовала, как подкатилось что-то под грудь, под сердце, и давит, душит, не отпускает, и уже знала: не отпустит.
Так началось ее умирание.
Жизнь исчерпалась. Свет исчез у нее из души и больше не возвратится. Вскоре наступит конец ее вечного одиночества и неприкаянности. Жизнь была слишком коротка для ее души, даже в минуты высочайших взлетов она чувствовала себя в окружении враждебных сил и разве поддалась им хотя бы раз, разве отступила, испугалась? Сохранила себя среди стихий и предательств, но самого дорогого — детей своих — защитить не смогла.
До самых последних дней весь этот мир был для нее чужим, чужая земля, чужое небо, чужие деревья, чужие дожди. Положить начало роду своему можно только на родной земле, оплодотворенной трудом предков твоих. Но не на пустом месте.
Лежала в постели, будто повисла над пропастью. Вокруг — ничего. Пустота. Немые, безмолвные миры валились на нее, и мрачные пороги поднимались перед ее затуманившимся взором.
Султанские врачи отступали в отчаянии. Сулейман не отходил от умирающей, он был готов, может, ценой собственной жизни дать жизнь Роксолане, но смерть не принимала обмена.
Завоевал полмира, а терял самого дорогого человека и был бессилен предотвратить смерть!
Сидел возле нее на низеньком ложе, смотрел на это единственно дорогое тело, на грудь, плечи, колени, гладил волосы, взглядом ласкал лицо и капризные губы, и каждое даже мысленное прикосновение к этому шелковистому телу вызывало в нем забытую дрожь. И хотя давно уже не было полного насыщения жизнью, а лишь призрачная оболочка ее, но, как и прежде, звучал у него в ушах ее милый голос, и память упорно отыскивала молодую страсть. Он вспоминал ее объятия, ее поцелуи, ее шепот, ее уста, запах волос, прикосновения ладоней и тяжко плакал.
«Ты вознесешься на небо, вознесешься! — лихорадочно повторял он. — И я за тобой! Я знаю об этом давно, верил и верю ныне…»
Он еще надеялся на чудо, надеялся, что это неповторимое легкое тело возродится, и чело посветлеет, и уста капризно улыбнутся, и нежные руки ласково прикоснутся к его шершавым шекам, и ему снова будет легко, радостно и прекрасно, словно на небе.
А Роксолана хотя и чувствовала его присутствие, но была такой бессильной, что не могла даже сказать султану о своей ненависти к нему. Радовалась, что наконец между ними наступили отношения, не подвластные никакому насилию. Освобождалась из-под гнета. Наконец была свободна, наконец! Никого не хотела ни видеть, ни слышать. Просился Рустем. Наверное, боялся, что со смертью Хасеки снова будет отстранен от должности садразама. Не пустила. Михримах хотела навестить мать — нет! Селим еще, наверное, не знал о том, что мать умирает, а если бы и знал, то вряд ли сдвинулся с места, из своей Манисы. Пусть сидит, ждет своего султанства! Прогнала бы от себя и Сулеймана, если бы были силы, но берегла их остатки для воспоминаний и последних мыслей.
Наконец она может никого не жалеть! Себя тоже. Какое счастье и какая свобода! «Как лань желает к потокам воды, так желает душа моя… Бездна бездну призывает голосом твоих водопадов…»
В последний раз закрыла глаза, чтобы уже не смотреть на свет, предалась прощальным воспоминаниям, и ей на миг показалось, что могла бы убежать от смерти, обмануть ее, только бы уехать отсюда далеко-далеко, чтобы не оставаться среди этих зверей. «Лелеко[62]-лелеко, понеси мене далеко…» И знала, что не сможет пошевельнуться. Жила в Топкапы, как в мраморной корсте[63], тут должна была и умереть, тут умолкнут ее песни и песни для нее.
«Задзвонили срiбнi ключi, по-над морем б’ючи…» Зазвенели и отзвенели. Узнавала свои воспоминания, как навеки утраченных людей, и дом родительский приходил к ней из-за вишневой зари, может, разметала его буря, источил шашель, покрыли мхи, а в памяти продолжал светиться медом и золотом — единственное место для ее бессмертия и вечности. И когда уже не будет ее собственной памяти и ее воспоминаний, тогда появится чья-то память о ней и воспоминания о ее воспоминаниях — и в этом тоже будет залог и обещание вечности, ибо человек приходит на землю и под звезды, чтобы навеки оставить свой след.
Мулла читал над нею Коран, а она еще жила, еще вспомнился псалом из детства, и хотя не могла промолвить ни слова, вспоминала безмолвно: «Ибо там захотели от нас слова песни и радости те, которые в невалю нас брали, издевались над нами. Как же нам на чужой земле песни петь господние?»
Умирала, знала, что уже конец без возврата, но воскресла, ожила в стоне, в крике, в последнем отчаянии:
— Мама, спаси свое дитя!
Она умерла не от времени, а от страданий.
Султан велел похоронить Роксолану возле михраба мечети Сулеймание и над ее могилой соорудил роскошную гробницу. Каменное восьмигранное сооружение с заостренным куполом, которое опирается на колонну из белого мрамора и порфира. За ореховой массивной балюстрадой посредине мавзолея стоит одинокая каменная гробница, покрытая белой дорогой шалью. Стены выложены художественными фаянсами. Чистые колеры — синий, красный гранат, бирюзовый, зеленый, цветы и листья на гибких стеблях. Стебли черные, как отчаяние, а вверху, под куполом, алебастровые розеты, белые, как безграничность одиночества.
Только росы и дожди будут находить дорогу к похороненной под исламским камнем этой удивительной, тяжко одинокой и после смерти женщине, которая не затерялась и не затеряется даже в век титанов.
Киев — Стамбул
1978–1979
Утешение историей
Авторское послесловие
Этот роман не мог дальше продолжаться. Он исчерпался со смертью главной героини. О чем этот роман? О времени, страхе и смерти? Вполне возможно, однако не так общо, не так абстрактно, потому что автор не философ и даже не историк, а только литератор. Правда, многие авторы исторических романов часто похваляются своими открытиями, которые они якобы сделали разгадкой документов, найденных уже после их описания в романах, нахождением звеньев, которых недоставало для цельности той или иной теории, проникновением в то, что лежало перед человечеством за семью замками и печатями.
Автор этой книги далек от подобных амбиций. Писатель не ученый. Мы должны откровенно признать, что наука дает литературе неизмеримо больше, чем литература может дать науке.
Писателю помогает в работе все: документы, легенды, хроники, случайные записи, исследования, вещи, даже неосуществленные замыслы. А чем может услужить историку сам писатель? Наблюдениями и исследованиями непередаваемости человеческого сердца, человеческих чувств и страстей? Но история далека от страстей, она лишена сердца, ей чужды чувства, она должна «добру и злу внимать равнодушно», ибо над нею царит безраздельно суровая диктатура истины.