Раны Армении - Хачатур Аветикович Абовян
– Мама, дорогая мама, открой глаза, – пострадать бы мне за тебя! Зачем ты нас привела сюда? Ведь эти мертвецы нас съедят… Кто нам поможет, если и ты спишь, глаз не открываешь? Вставай, пойдем домой, довольно ты наплакалась, довольно. Не погиб же наш отец, он вернется опять, – чего ж ты так тоскуешь? Похорони нас, мама-джан, лучше зарежь, в воду брось, а то разбойник придет и уведет нас. Что сделаешь ты с нами в этой пустыне? Мама, мама, – за это милое лицо твое мы в жертву себя отдадим! Почему ты не молвишь ни слова? Разве мы не твои дети? Что мы сделали, что ты так рассердилась на нас? Мы никогда больше не огорчим тебя, родная наша, только ты нас люби, держи при себе, не сердись больше на нас…
Ах, в такую ужасную ночь чье сердце не растрогалось бы, не сожглось бы при звуках этого голоса? Эта мать была Назлу, о мой любезный читатель, – это ее дети убивались в горе. Если и у тебя есть сердце, ты не скажешь, что подобная история вымышленна. Любовь, святая любовь, как бальзам оживляющая сердце человеческое, но и режущая, как шашка, – чего только она не совершит? Какое пламя может «огреть сердце, лишенное любви? Какая вода способна залить, загасить пылающую любовью душу? Сердце, раненное любовью, не побоится ни могилы, ни вора, оно не знает ни страха, ни боязни, оно не отвратится ни от меча, ни от воды. Чем больше любовь, тем слаще страдание. Что устоит перед любовью? Чего же ей бояться смерти? Когда лишаешься ты возлюбленного, земля раскрывает пасть и пожирает тебя, камни втыкаются в глаза твои, как копья, дыхание твое превращается для тебя в огонь, сжигает, испепеляет тебя, тело твое становится тебе могилой, сердце – адом, глаза – морем крови, голос – грозой и громом, вихрем и бурей, – ах, могла ли Назлу остаться без Агаси, не исполнить слово свое, обет, ему когда-то данный?
Заветное желание истинно любящего – умереть ради возлюбленного, – а возлюбленный Назлу был в земле, – этот царь и господин, этот свет очей всего мира, – так, разве могла она, его лишившись, еще открывать и закрывать очи свои, могла ли сохранить на долгое время свое умершее, ушедшее из жизни дыхание?
Она положила голову свою на могилу, детей подобрала под себя, прикрыла грудью; все вокруг себя озаряла она светом, но милосердное небо еще не благоволило взять к себе ее святую душу, пока не объявится какой-нибудь покровитель у этих невинных детей.
А он-то как раз стоял перед ними. Ничего не узнал, только вздох услышал этот случайно пришедший. Блаженна могила, столь любимая. Блаженна эемля, которая так чисто, непорочно примет и в себе схоронит прах двух любящих, и наша земля – сестра неба, – и наша душа – святое божье подобие – с ясным челом предстанут перед богом.
Не стало Агаси, не стало и Назлу, а покровителя детям их бог послал. Разве бог попустил бы, чтоб дети его погибли?
И мы когда-нибудь уйдем, и мы, о мои любезные соотечественники!
Скажи, если бы перед твоими глазами была сейчас могила Агаси, неужели ты не вздохнул бы, не помянул его добром, не промолвил бы:
– Как было б хорошо, если б я был одним из твоих товарищей, любил бы свою родину, приносил пользу своему народу, чтобы и меня так же любили, чтобы и мое имя так же славилось в мире.
Сокровища и богатства, честь и отличия, величье и власть – только до края могилы нам спутники, но они – не друзья. Когда покроет холодный саван очи твои, – вдохновенным очам твоим в жертву себя принесу, о мой благородный сын Гайка; когда печальный звон проводит тебя в церковь и светлый твой лик покроется смертной желтизною, и сладостный язык твой окоченеет, милое солнце твое закатится, – гроб твой достанется могиле, тело – земле, а душа пойдет на небо, успокоится, – и успокоятся скорбящие, о тебе убивавшиеся, а как и они умрут, уже не будет тебе ни ладана, ни свечей, ни пения церковного, ни обедни.
Быть может, большинство из тех, кто бессердечно, бездушно гуляет и веселится над землей, где лежит твой прах, когда был ты в живых, ели твой хлеб, пользовались твоей добротой, готовы были ноги тебе целовать. Так мир устроен.
Дела твои, одни дела сохранят твое имя. Только любовь к родине сохранит память о тебе, любовь к народу сбережет живыми твои деянья, заставит чтить тебя наравне со святыми. Родная земля приведет каждого прохожего к останкам твоим, к святой могиле твоей и, указав перстом, промолвит: «Если хочешь, чтоб и тебя я так же любила, так же лелеяла, – ты тоже люби меня и просветляй, дорогое чадо мое!..»
Агаси оплакали, и делу конец. Ах, не мне бы писать в память о таком армянине, о таком несравненном герое его историю. Блажен будет тот час, когда какой-нибудь благородный сын армянского народа разгневается на негодный мой язык, отбросит прочь негодное мое писание и сам заново напишет историю наших храбрых армян так, чтоб слушатель и читатель загорались, воспламенялись, удивлялись, восхищались и перо и книгу того писателя чтили, как святыню, как ежели бы они принадлежали Петрарке, чтобы хранили их на лоне своем. Это я от любви так осмелел, что написал, – пусть же читатель не осуждает меня за мои недостатки.
Пойдем-ка еще раз на берег Зангу, посмотрим еще раз на священную Зангу, взглянем на ее ущелье днем, – ибо была ночь, когда мы переходили через нее, а то, что видишь ночью и днем, не одно и то же. Еще раз пройдемся по земле нашей священной Родины, потом протянем друг другу руку, сольемся сердцами, обнимем друг друга, прильнем грудь к груди, – слезы застелют нам очи, боль и скорбь замкнут уста, горы и ущелья отнимут голос. Ах, если один из нас окажется на небе, а другой останется на земле, то под какой бы луной он ни стоял, на какую бы звезду ни глядел, на берегу какого бы моря ни сидел, по верху какой бы горы ни проходил, – пусть обратит взоры свои к небу и понизит голос, и пусть первый вздох его, первая капля, из очей уроненная, первое слово, из уст вырвавшееся, будет:
«Друг мой, друг