Вики Баум - Гранд-отель
Действительно, аплодисменты стихли. Грузинская еще успела заметить в оркестровой яме огромный черный, широко разинутый рот хохочущего оркестранта, и тут стена занавеса упала, оградив ее от зрительного зала. Аплодисменты оборвались внезапно, и теперь по ту сторону занавеса воцарилось пугающее безмолвие, в тишине стало слышно, как шуршат по сцене шелковые туфельки белых кисейных нимф.
— Можно нам идти? — по-французски прошептала Люсиль Лафит, первая танцовщица кордебалета, в белую от пудры, вздрагивающую спину Грузинской.
— Да. Идите. Все идите. Идите к черту! — ответила Грузинская по-русски. Ей хотелось прокричать эти слова, но вместо крика из груди вырвалось то ли рыдание, то ли хриплый стон. Вспугнутая кисейная пена вихрем умчалась за кулисы. Огни рампы погасли, спустя несколько секунд Грузинская осталась на сцене одна и стояла, дрожа от холода в тусклом репетиционном освещении.
И вдруг в тишине раздался словно бы треск сухих ветвей или стук конских копыт — никакого сомнения, там, в опустевшем зрительном зале, кто-то аплодировал, кто-то в полном одиночестве бил в ладоши. Нет, никакого чуда не произошло: аплодировал импресарио Майерхайм, который в отчаянии пытался спасти спектакль этим дерзким вызовом. Он изо всей силы бил в свои звонкие ладоши, глядя на занавес с выражением фанатического восторга, бросая возмущенные взгляды на ложи ярусов, откуда слишком рано разбежались забывшие о своих обязанностях клакеры.
Барон Гайгерн первым в уходящей публике услышал одинокие аплодисменты и вернулся в зрительный зал — просто из любопытства, желая позабавиться. Живо стянув с рук перчатки, он энергично поддержал импресарио, и, когда еще не успевшие уйти клакеры и кое-кто из заинтересовавшихся зрителей вернулись из гардеробов в зал, Гайгерн топал ногами и аплодировал, как восхищенный студент. Несколько весело настроенных зрителей присоединились к нему. Началось невинное шутливое развлечение, и наконец в зале собралось человек шестьдесят, все они хлопали и вызывали Грузинскую.
— Занавес! Занавес! — срывающимся голосом закричал Пименов. Грузинская в волнении металась за кулисами.
— Михаэль! Где Михаэль? Михаэль должен выйти со мной! — кричала она смеясь, моргая ресницами с каплями пота и слез в густом синем гриме. Витте вытолкал из-за кулис танцовщика по имени Михаэль. Грузинская не глядя оперлась на его руку, которая была такой скользкой от пота, что трудно было держаться. Они вышли на середину сцены к суфлерской будке, раскланялись — две исполненные совершенной гармонии, подобранные под стать друг другу прекрасные человеческие особи. Как только занавес опустился, волнение Грузинской снова вырвалось на волю:
— Это ты все погубил! Ты во всем виноват! Ты провалил третий арабеск, с Пименовым никогда бы такого не случилось!
— Сжалься, Гру, помилуй, — прошептал Михаэль на своем смешном остзейском диалекте. Голос его прозвучал беспомощно. Витте быстро увел танцовщика в третью кулису, зажал ему рот сухой стариковской ладошкой и шепнул:
— Ради Бога, только не спорь! Сейчас лучше оставить ее в покое.
Теперь Грузинская выходила на аплодисменты одна. Всякий раз, когда занавес опускался, она давала волю гневу. Она осыпала всех страшной бранью, обзывала свиньями, собаками, паршивым сбродом, выругала Михаэля за пьянство, Пименова обвинила в еще более страшном пороке, пообещала уволить весь кордебалет, а дирижеру — огорченно молчавшему Витте — пригрозила, что покончит с собой из-за того, что он плохо выдержал темп. Все это время сердце у нее в груди билось, как усталая, нечаянно залетевшая в чужие края птица, слезы катились поверх нарисованной улыбки. Наконец осветитель поставил точку — опустил большой рубильник, и свет в зрительном зале погас. Нетерпеливый служитель накрывал ряды кресел серыми холщовыми дорожками. Занавес был опущен, рабочий, прежде крутивший вертушку подъемного устройства, ушел домой.
— Сколько, Сюзетта? — спросила Грузинская у пожилой женщины, которая набросила ей на плечи вылинявший, старомодный шерстяной халат и распахнула перед ней железную дверь за кулисами. — Семь? А я насчитала восемь. И семь выходов — тоже совсем неплохо. Но можно ли считать, что сегодня был успех?
Она раздраженно выслушала Сюзетту, которая уверяла, что сегодняшний вечер увенчался колоссальным успехом, почти таким же, какой мадам имела три года назад в Брюсселе. Помнит ли мадам? Мадам помнила. Как будто кто-то может забыть большой успех! Мадам сидела в тесной уборной, смотрела на электрическую лампочку в решетчатом проволочном колпаке над зеркалом и вспоминала. «Нет, сегодня было не так, как тогда, в Брюсселе», — подумала она, помрачнев, и почувствовала, что устала смертельно. Она раскинула мокрые от пота руки и ноги, как боксер, который после трудного раунда повалился на стул в углу ринга. Она сидела, а Сюзетта растирала ее махровым полотенцем, снимала с лица грим. Уборная представляла собой неуютное, слишком жарко натопленное помещение, грязноватое и тесное; здесь пахло старыми костюмами, терпкими туалетными эссенциями, гримом и сотнями измученных тел. Может быть, на несколько секунд Грузинская задремала, потому что она вдруг очутилась посреди выложенного каменными плитами вестибюля своей виллы на берегу озера Комо в Италии, но тут же снова вернулась к Сюзетте и снова почувствовала жгучую, гложущую неудовлетворенность сегодняшним вечером. Не было большого успеха, о нет. И что же это за жестокий и непостижимый мир, если такая балерина, как Грузинская, уже не имеет в нем успеха?
Никто не знал, сколько ей лет. В Берлине были старые русские аристократы — эмигранты, — они жили в меблированных комнатах в предместье Вильмерсдорф. Многие из них утверждали, что знают Грузинскую уже лет сорок, но это, конечно же, было преувеличением. Мировой ее славе было не меньше двадцати лет, никак не меньше, а двадцать лет успеха и славы — огромный, бесконечный срок. Старику Витте — а он был другом и верным спутником балерины с ее первых дней в театре — она иногда говорила:
— Витте, я такой человек, которому обязательно нужно тащить на себе непомерно тяжелую ношу, всегда, всю жизнь.
И Витте серьезно отвечал:
— Прошу вас, Елизавета Александровна, никогда не показывайте этого другим и вообще не говорите о тяжелом. В мире все стало таким тяжелым… Ваша миссия, Елизавета, если позволите так выразиться, — быть легкой. Вы уж, пожалуйста, оставайтесь такой, какая вы есть, иначе произойдет мировая катастрофа.
И Грузинская оставалась такой, какой была всегда. С восемнадцати лет ее вес был равен 96 фунтам, это помогло ей добиться успеха, этим же отчасти объяснялась и легкость ее танца. Партнеры Грузинской, привыкнув к необычайно легкой ноше, потом уже не могли танцевать ни с кем, кроме нее. Линия затылка, вся фигура, состоявшая, казалось, из одних суставов, сердцевидной формы личико ничуть не изменились с ее юных лет. Движения Грузинской напоминали взмах крыл благородной птицы. Даже ее улыбка и взгляд из-под тяжелых век сами по себе были высоким искусством. Вся энергия Грузинской была направлена к одной цели — оставаться такой же. И она не замечала, что как раз ее неизменность уже начала приедаться публике.