Елена Арсеньева - Русская любовь Дюма
В Москве было множество привлекательнейших молодых людей. Правда, Наденьке они отчего-то казались необычайно похожими, почти на одно лицо. В общем-то, объяснялось это просто. Все они старались походить на государя-императора Николая Павловича. Его величественная осанка, гордый поворот головы, высокий лоб, пристальный взгляд голубых глаз, четкая поступь вызывали всеобщее восхищение, а значит, ему подражали все, кому не лень. Трудно было сыскать в те времена темноглазого брюнета, который не пожалел бы, что не родился голубоглазым блондином.
Наденьке очень нравился император, она находила его необыкновенным красавцем, но отчего-то ни он сам, ни его многочисленные подражатели не заставляли ее сердце трепетать. Более того, высокие мужчины с благородной выправкой начали ее раздражать.
А еще в Москве обитало множество умнейших молодых людей. И если они даже не были умны, то старались казаться такими. Умными и независимыми, прогрессивно мыслящими. Притом что внешность императора казалась образцом, москвичи были далеки от придворной жизни и жажды тронных милостей. Их настроение всегда отдавало этаким фрондерством – как по отношению к Петербургу, так и по отношению к местным властям, любимым Петербургом. По Москве летали очень рискованные эпиграммы, большинство которых было посвящено градоначальнику Закревскому – из-за всем известных похождений его супруги, а еще потому, что он был добрым приятелем петербуржца Нессельроде, фигуры в Москве нелюбимой. И каких только пакостей не писали досужие стихоплеты!
Султанша завела гарем.А муженек-то глух и нем!У ней в постели антраша,Но ни гу-гу Чурбан-паша.
Зато он у чужих дверейВсех караулит, как зверей.На вечеринках шум и гамНам воспрещает наш Чурбан.
За тенью броситься готов,Кругом он видит лишь врагов,Чуть что, поднимет страшный крикВсезапретитель Арсеник![7]
Даже иностранцы находили, что у москвичей более живой, открытый и веселый нрав, чем у петербуржцев. И все же Наденьке было скучно даже среди этих красавцев, весельчаков и умников. Достойный стать ее любовником никак не находился. Оказалось, что между словами «красавец», «приятный мужчина», «ах, душка!», «он такой умница!» и прочими эпитетами, коими дамы наделяют привлекательных существ противоположного пола, и между желанием отправиться с одним из этих существ в постель лежит огромное, просто-таки неодолимое расстояние!
«Видимо, я постарела, – печально размышляла Наденька. – В прежние времена я бы уже пятерых любовников завела, кабы такая охота припала и такая свобода у меня была. А тут… Ну ни к кому душа не лежит, что же это делается-то?!»
Бедная Наденька вовсе не повзрослела – она просто поумнела.
Ей уже не хотелось хватать широко разинутым ртом доступный порок – ей хотелось чего-то неуловимого, чего-то странного, ароматного, легкого, дурманящего рассудок, внушающего восторг, чего-то, что хотелось бы хранить в тайне и разделить лишь между двумя близкими сердцами, которые бьются в унисон не только тогда, когда совершают одновременные телодвижения в постели или в вихре вальса.
Ей хотелось, чтобы она всегда неслась в этом вихре с одним-единственным на свете человеком, обретая именно с ним неистовое счастье в постели. Ей хотелось жить только для него, для этого единственного мужчины, ей хотелось отдать ему всю себя – со своим смятенным сердцем и неугомонным нравом, со своим маленьким, наивным, мечтательным умишком и своей взволнованной, пылкой душой – всю себя, так жаждущую любить и быть любимой!
Да, оказывается, теперь она хотела любви – любви, пылкой и страстной любви, а не только торопливых, запыхавшихся, краденых плотских радостей. И вот наконец она поняла, что влюблена, когда однажды на каком-то балу увидела высокого светловолосого молодого человека с надменной посадкой головы, породистым гордым лицом, в котором было что-то восточное, насмешливым взглядом чуть исподлобья и иронической улыбкой.
* * *Когда взбудораженный Дюма-отец вошел в комнату Лидии Нессельроде, он мигом забыл обо всем: и об опасно-прекрасной Марии Калергис, и о какой-то там неведомой Надин с ее только что родившимся ребенком – при одном взгляде на возлюбленную сына. Ах, как же она была восхитительна в своей безмятежности!
Одетая в пеньюар из вышитого розового муслина, в чулках розового цвета и татарских папушах[8], она полулежала на кушетке, накрытой бледно-зеленым дамаском[9], и напоминала полураспустившуюся розу на кусте.
Роскошные черные волосы Лидии ниспадали до колен. У старшего Дюма был наметанный глаз, и он сразу понял по гибким движениям дамы, что ее стан не стянут корсетом. Шею Лидии обвивали три ряда жемчугов. Жемчуга мерцали на запястьях и в волосах. Один только перстень с великолепным, хотя и несколько мрачным изумрудом своей варварской красотой нарушал эту жемчужно-розовую гармонию.
Вообще Дюма слышал, что любовница его сына не знает деньгам счета. Лидия развернулась в Париже на весь размах своей истинно русской натуры. Она оказалась ужасной транжирой. Например, на устройство одного только бала она потратила восемьдесят тысяч франков. Наряды свои она шила только у самой дорогой и модной портнихи Пальмиры. Каждое платье обходилось не меньше чем в полторы тысячи франков, и Лидия не мелочилась: заказывала не один туалет, а минимум дюжину. Вообще она была дама с большим и даже строгим вкусом: если платье было красное, к нему непременно полагались рубины (диадема, ожерелье, браслеты, серьги, кольца – полная парюра[10]!), к синему – сапфиры… etc. И так далее.
А тут вдруг все розовое – но при этом изумруд…
Любопытство всегда было главным пороком – или, вернее, достоинством – Дюма, а потому он не замедлил поинтересоваться перстнем.
– О, это подарок моей свекрови, фамильная драгоценность, – небрежно передернула плечами Лидия. – Я должна его беречь… Это как бы знак того, что я блюду свою честь замужней женщины, а значит, всегда могу рассчитывать на помощь семьи моего мужа. Если я сниму перстень, это будет означать, что я расторгаю узы брака! Я стану падшей женщиной, и мне придется пойти по миру!
И она так и покатилась со смеху, прелестной мимикой призывая Дюма (отца ее любовника!) оценить гомерическую двусмысленность ситуации.
– Знаешь, как я ее называю? – спросил Александр, откровенно любуясь своей восхитительной подругой, которая хохотала так, будто кто-то щекотал ее в самом интимном местечке, и, в отличие от отца, пораженного ее цинизмом, не видя ничего эпатирующего в ее словах.