Робин Максвелл - Синьора да Винчи
— Вовсе нет, — сухо обронил Пьеро и тут же прибавил:
— Если, конечно, речь не о нас с тобой!
И он очень нежно поцеловал меня. Его слова и поцелуй были как подброшенное в очаг полено, покрытое смолой. Я притянула Пьеро к себе, и вскоре мы уже лежали в обнимку на одеяле, потные, растрепанные и задыхающиеся, словно после долгого бега.
Вдруг Пьеро рывком сел и объявил:
— Завтра утром я поговорю с твоим отцом.
У меня пресеклось дыхание. Любая порядочная девушка потребовала бы подобных заверений в тот самый момент, когда молодой человек проявил к ней интерес. Коли на то пошло, любая порядочная девушка не стала бы самолично выбирать себе жениха, а тем более оставаться с ухажером наедине в поле и целоваться с ним, лежа на одеяле, предаваться ласкам и мечтать поскорее распроститься с девственностью.
Пьеро умело укрощал наши порывы, не давал разгореться огню обоюдного влечения. Он ведь сам являлся служителем закона, о чем не без гордости напоминал мне. Ему нужна была добропорядочная жена и рожденные в браке дети, желательно сыновья, которые унаследовали бы не только его кровь, но и почетную профессию. Пьеро считал, что его отец и брат, несмотря на все заверения о доставшейся им счастливой участи, совершили непростительную ошибку. Его собственный сын ни за что не должен был повторить их заблуждения.
И вот Пьеро решительно вознамерился добиваться моей руки. Я, со своей стороны, немного страшилась предстоящего объяснения. Разумеется, я очень хотела замуж за Пьеро и жаждала начать новую жизнь в качестве его почтенной супруги. Но что-то подсказывало мне, что папенька не одобрит моего выбора. Он недолюбливал это семейство. Случай с запоздалой платой за аптекарские услуги и более чем сдержанной благодарностью родителей Пьеро составлял лишь малую долю в папенькиной неприязни к ним. В деревне поговаривали, что отец Пьеро обманывает своих работников, урезая им плату во время неурожая, вместо того чтобы взять на себя убытки, и выказывает удивительное жестокосердие к тем, кто имел несчастье изувечиться или заболеть. Еще большую скаредность он проявлял к вдовам арендаторов, трудившихся на его землях уже не в первом поколении.
Все это удерживало меня до сих пор от откровенностей с папенькой о своей влюбленности и о намерении оставить наш кров ради того, чтобы породниться с зажиточным, но недостойным, в папенькином представлении, семейством. Мне мешало вдобавок и то соображение, что для девушки весьма эрудированной, со столь философским и еретическим складом ума Пьеро оказался бы не совсем подходящей партией. Я же так полюбила Пьеро, что даже начала потихоньку роптать на папеньку, зачем он воспитал меня такой чудачкой. Всего-то я и желала — жизни, как у всех остальных, при муже, и для меня не имело значения, где мы с ним поселимся: в Винчи, в Пистое, во Флоренции или у черта на рогах. Не волновало меня и количество будущих детей — сыновей ли, дочерей, — если им суждено будет у нас родиться.
Но бывали минуты, когда я кляла себя за такие мысли. Я оказалась самой неблагодарной на свете дочерью. Мой милый папенька, заменивший мне и доброго отца, и мать, открывший мне глаза на мир, который большая часть мужчин и априори все до единой женщины лишены были радости познать, внезапно превратился для меня в недруга, а я готова была удовольствоваться долей заурядной женщины и, раздвигая ножки, влачить скучное существование до конца моих дней.
Однако Пьеро был прав: поговорить с папенькой все же стоило. Мы поднялись с одеяла, и Пьеро помог мне оправить одежду и волосы, а затем ополоснул мне лицо прохладной водой из фляжки, чтобы охладить девический румянец, вызванный любовным поединком со взрослым мужчиной, десятью годами старше меня. Глаза его вдруг увлажнились. Безмятежно и счастливо улыбаясь, Пьеро заключил мое лицо в ладони и произнес:
— Женушка моя! Мать моих деток…
Лучших слов я и пожелать не могла. От моей скованности не осталось и следа, и надо мной возобладали женские прихоти. Я поцеловала Пьеро так, как еще ни разу не целовала за время наших свиданий, словно, услышав о его намерениях, позволила себе отбросить сомнения и на свой счет.
В тот день мы отдались друг другу, расстелив одеяло под раскидистым орехом, чьи ветви прогибались под тяжестью плодов. Пьеро очень старался быть нежным, но, хотя он беспрерывно целовал мне лицо и, хрипло дыша, шептал, что я красавица, что ножки у меня длинные и изящные, а груди как медовые холмы, несмотря на это, я испытала скорее боль, нежели удовольствие. Про себя я надеялась, что впоследствии соития принесут мне большее наслаждение, и, увидев на одеяле пятна крови от дефлорации, горько расплакалась.
Мой возлюбленный принялся ласково утешать меня, и мы договорились, что он завтра же утром нанесет визит моему папеньке, а теперь отправится домой и посвятит родных в наши планы.
Домой я шла, едва дыша, трепеща и от восторга, и от страха. Что же скажет мне папенька? Рассердится ли он на то, что я таила от него такую важную новость? Согласится ли признать Пьеро моим мужем, несмотря на невысокое мнение о его родне? И самое ужасающее — поймет ли папенька по моему виду, что я больше не девственница?
У входа в нашу аптеку толпилась кучка говорливых односельчанок. Я пробормотала мимоходом: «Bon giorno»,[4] и они дружелюбно отозвались на приветствие. Удивительно, до чего легко мне оказалось улыбнуться им, ведь теперь я — невеста Пьеро, подающего надежды нотариуса!
Папенька как раз готовил сверток для очередной посетительницы — судя по сухощавой фигуре, ею была не кто иная, как синьора Малатеста. Сверточек наверняка вмещал снадобье для припарок от артрита, которым страдал муж синьоры Малатесты. Она стояла спиной ко мне, и еще с порога я услышала:
— Мне необязательно оборачиваться на дверь, Эрнесто, — я по твоему лицу вижу, кто сюда вошел. Это она, и никто больше!
И верно, умиление папеньки при виде единственного чада стало притчей во языцех среди завсегдатаев его аптеки — посетителей, пациентов и заказчиков, о чем они разболтали и остальным винчианцам. Его приятное лицо озарила сдержанная улыбка, а в уголках глаз появились веселые морщинки.
— Bon giorno, синьора Малатеста! — поздоровалась я и, наскоро чмокнув папеньку в щеку, сообщила:
— Я иду наверх.
Эта наша условная фраза обозначала: «Иду подбросить дров в алхимический очаг».
У подножия лестницы меня догнал его оклик: «Ты принесла иссоп?» — но я притворилась, что не расслышала и преувеличенно громко затопала вверх по ступеням. Про иссоп я и в самом деле совершенно запамятовала. Все эти недели, отправляясь в холмы на свидание с Пьеро, я до или после нашей встречи прилежно выполняла поручения, данные мне папенькой: собирала те или иные травы, мох или грибы. Но сегодня все обязанности вылетели у меня из головы. Сегодня мне или пришлось бы повиниться, что я попросту забыла нарвать иссопа, или уже откровенно признаться, почему я теперь так часто отлыниваю от работы в аптеке и в нашем огородике.