Памела Джонсон - Кристина
Глава IV
Я родилась за два года до начала первой мировой войны, когда благополучие моего деда уже приходило к концу. Мои ранние воспоминания связаны с нехваткой денег в доме. Помню, как в витрине аукционного зала Ивенс была выставлена большая кукла. Мне она так нравилась, что моя мать пообещала купить ее мне ко дню рождения.
Она вернулась печальная, с пустыми руками.
— Я рада, детка, что не купила ее. Мне показалось, у этой куклы очень злое лицо.
Она жалобно смотрела мне в глаза, словно просила поверить. Я помню споры, которые велись в нашем доме — проводить ли электричество. Они закончились странным компромиссом: провести электричество на двух нижних этажах, а на верхних оставить газовые рожки.
— Каждая точка — фунт, помните, каждая точка — фунт, — говорил отец, словно вбивая мне в память эти слова; они так и остались для меня полными зловещей загадочности.
Когда умер мой дед, выяснилось, что он ничего не оставил нам, кроме дома. Длинной вереницей потянулись квартиранты (съемщики, как мы их называли): мистер Косгрейв, которого спустя неделю спешно ночью увезла больничная карета, — подозревали, что у него сонная болезнь; мистер и миссис Лик, которых долго выслеживала настоящая миссис Лик и наконец настигла в прихожей нашего дома; мистер Смит и его сестра, к счастью съехавшие от нас за месяц до того, как им было предъявлено обвинение в распространении по почте порнографических открыток; юный мистер Хоун, который пил; и престарелая миссис Томсон, которую мы все невзлюбили и которую я так напугала, написав на стене в уборной: «Ждите, шинфейнеры[7] придут!», что она немедленно съехала. (Напрасно моя мать убеждала ее, что никаких шинфейнеров в Клэпеме нет и что это все детские проделки ее дочери, — миссис Томсон покинула наш дом в тот же день. Волоча свои чемоданы к выходу, она бормотала: «Разве может девятилетний ребенок написать такое слово без единой ошибки, разве может?..»)
Непрекращающаяся смена жильцов знакома всем, кто сдавал в эти годы меблированные квартиры. Людям ничего не стоило, въехав, тут же заявить об отъезде. И хотя мы всегда требовали рекомендации, последние, несомненно, составлялись если не самим квартирантом, то его родственниками.
Я любила свою мать, печальную, раздражительную, но добрую женщину, преисполненную самых невероятных надежд относительно моего будущего. Она редко говорила о них, но они светились в ее глазах, и временами я сгибалась под их тяжестью. Моя мать управляла домом, отцом и квартирантами. Все заботы лежали на ней. Когда она слегла, заболев плевритом, который перешел вскоре в двухстороннее воспаление легких, она в тревожном недоумении спрашивала меня:
— Ведь я не могу умереть, правда? На кого я это все оставлю?
Мне было тогда четырнадцать лет, и, когда ее не стало, я думала, что никогда больше не смогу быть счастливой.
Она была права, когда говорила, что ей не на кого все оставить. Я была еще слишком мала, а отец слишком безразличен. Он сразу же стал искать жену, способную взвалить на себя все заботы, и вскоре женился на Эмили, которая во время болезни моей матери, да и после нее была, как он сказал, столпом опоры.
— Правда, — заметил он тогда со своей странной, неуверенной улыбкой, — столпом ее едва ли назовешь. Для этого твоя тетя Эмили слишком миниатюрна.
Он по-своему очень любил меня, но он никогда не был склонен к тщеславию, тем более если это касалось меня. Желанием моей матери было, чтобы те восемьдесят фунтов, которые мы должны были получить по ее страховому полису, пошли на мою учебу в солидном коммерческом колледже для девушек, где я могла бы познакомиться с девушками подходящего круга, а потом, быть может, сразу же получить хорошее место. Если ей предстоит увидеть меня секретарем (чаще всего она видела меня великой пианисткой, актрисой, певицей, писательницей), то пусть я буду, например, личным секретарем какой-нибудь герцогини, и моими обязанностями будет получать и рассылать приглашения и красиво расставлять цветы в вазах. Мой отец хотя и считал все это чепухой, однако никогда не перечил ей. Он сразу же положил в банк эти восемьдесят фунтов и добавил от себя еще двадцать на приобретение необходимого секретарю гардероба. По тем временам это была неслыханная сумма.
Мне было хорошо в колледже, хотя я и не приобрела здесь друзей. Все девушки были из более обеспеченных семей, и многие из них учились отнюдь не для того, чтобы зарабатывать себе на хлеб, а чтобы иметь какое-нибудь занятие, пока не выйдут замуж, или содержать себя потом, если вдруг придется уйти от мужа.
— Милочка, — говорила мне одна из них, — надо думать о будущем. Представь себе, что он дрянь, но не настолько, чтобы тебе дали развод. Что ж, ты уходишь. Ну, а если он не даст ни гроша, что тогда? Лучше уж, когда знаешь, что можешь в любое время уйти, это и мужчину держит в рамках.
Нет, моими друзьями по-прежнему оставались друзья моего детства: девушки, с которыми я училась в начальной школе, юноши из средней школы или из католического колледжа. Мы росли вместе, и нам было весело в обществе друг друга. Моя мать всегда придерживалась того взгляда, что лучше приглашать мальчиков в дом, чем позволять мне встречаться с ними по закоулкам. Сказать по правде, я делала и то, и другое. Однако ее настойчивое желание раз в неделю держать дом открытым для моих друзей приносило несомненную пользу, ибо у нее был прекрасный глаз и она умело удаляла сорняки из нашей компании. После ее смерти мой отец продолжил эту традицию, но скорее из нежелания что-либо менять, чем по убеждению. Должно быть, он доверял мне, если вообще когда-либо задумывался над этим. Эмили тревожилась за меня, но не смела показывать этого и ограничивала свою опеку тем, что, когда я уходила на танцы, неизменно ждала меня с чашкой горячего какао.
В те годы танцы были национальным бедствием. Из Америки был только что завезен к нам чарльстон. Собираясь у меня, мы заводили граммофон, сворачивали ковер и добросовестно разучивали танец часов до десяти вечера, когда с чаем и хлебным пудингом появлялась тетя Эмили и ставила часы на доску камина, словно напоминая гостям, что пора расходиться. Это было счастливое время, привольная и чистая пора юности. Все мы и наши семьи хорошо знали друг друга. Если кто-нибудь из нас знакомился в парке с новым юношей (невинное, полное девичьего хихиканья и легкого флирта приключение), то этот юноша оказывался или племянником одной из знакомых тети Эмили по церкви, или кузеном молодого человека, чьи верительные грамоты были уже приняты в нашем доме.
Помню, в моде были гавайские гитары. Все молодые люди с большим или меньшим успехом пытались играть на них. Дики Флинт, белокурый, рослый юноша несколько старше нас и единственный, кого как-то обвинили в известной «развязности» (на самом деле совершенно незаслуженно), был знаменит тем, что мог не только аккомпанировать, но и исполнял настоящие «мелодии». Его гитара, украшенная великолепным пучком лент, была довольно дорогим инструментом. У нас вошло в привычку теплыми летними сумерками собираться на большом пустыре возле улицы Норт-Сайд и усаживаться в кружок на складных стульях. Дики играл на гитаре, а мы пели популярные в те времена песенки. Подобные посиделки на открытом воздухе не очень нравились тете Эмили; она вынуждала моего отца тоже возражать против них, но он делал это весьма неохотно.