Ведьмины тропы - Элеонора Гильм
– Отец Димитрий писал воеводе и митрополиту о тебе. – Десятник сидел на лавке и по-простецки чесал ногу.
Он подождал: видно, кузнец должен был встрепенуться, задать ворох вопросов. Но кнут Втора Меченого выбил из него непочтение. Потому Григорий молчал, склонив голову. О чем неспокойный священник писал таким знатным людишкам, он не ведал.
В клеть зашел Хромой, поклонился, с любопытством поглядел на Григория, и по его ухмылке видно было: знает, стервец, о чем идет разговор. Молодой десятник одобрительно кивнул, мол, слушаю.
– Коч осмотрели, щели проконопатили. Пара деньков – и все будет готово, – сказал Хромой. И даже в обычных речах его жила наглость, но десятник того не приметил, отпустил казака и принялся чесать вторую ногу.
– Наказанье твое истекло, ты пробыл больше положенного срока. Знаешь о том? – Теперь десятник шевелил пальцами, точно мальчишка.
Сколько лет ему, попытался прикинуть Григорий. Двадцать пять, не больше. Сам забыл, когда был таким ретивцем. Думал о зряшном и тем отвлекал себя от вожделенного слова «воля». Да по груди его растекалось тепло, в голову лезло: а что с ней делать-то, с той волей?
– Мож, здесь хочешь остаться? Жалованье тебе положу хорошее, два рубля в год, нам и однорукий кузнец нужен.
С таким десятником жить – не тужить, добрый парень.
Привык – сам того не ожидаючи, привык Григорий к долгой зиме, к обдорской пустыне, к малолюдью.
Остаться? А как же справедливость?
– Домой хочу, – разлепил губы Григорий, и голос его был глух, точно не плескалось внутри слово «воля».
Думы потекли буйной стаей по хребту, заполнили страстью, коей уже и не ждал. А ежели отправят в деревню Еловую, под ярмо к ненавистным Строгановым? Только бежать – один путь. А можно повернуть иначе.
Григорий загнал буйную стаю в рукав и заговорил с тем спокойствием, коего от себя не ожидал. О том, где его дом, куда он по милости десятника и отправится.
Прошедшие годы спрятали его прошлое. Кто теперь помнил правду про однорукого кузнеца из деревушки Еловой Солекамской земли, рожденного крепостным под Белгородом, угнанного в плен татарами и бежавшего чудом? Мож, где-то в грамотках, писанных усердными дьяками из Соли Камской, из самой Москвы и есть о том сказ, да нужно ли десятнику ворошить невнятные письмена?
Рассчитано было верно.
Десятник кивнул и отпустил его, не ведая, что кузнец соврал. Григорий вышел, в три шага перепрыгнул утоптанный двор, выскочил за ворота, забыв о хромоте, и закричал на всю округу: «Воля-я-я!»
* * *
Украли столько лет, утащили, смяли, засунули куда-то под огромный валун из тех, что подпирают волны Студеного моря. Григорий сидел на берегу Полуя, малого притока Оби, и злобился на судьбу. Он сплюнул, потянулся к реке, чтобы охладить буйны мысли, зачерпнул пригоршню ледяной водицы – аж сводило пальцы…
И замер, глядючи на себя.
Всклокоченная грива волос с сизым проблеском, впалые, будто изнутри съеденные щеки, длинная борода, подпаленная с одной стороны, – не углядел в кузнице. Обрубок шуи, сейчас он торчал из потрепанного рукава. Глубокие морщины, впадины по краям рта… Вот она, старость. С ним еще остатки былой силы: в кузне многое делал, спину еще держал прямо, и мужское, ретивое не ушло в землю.
Кому он нужен там, где сына схоронили, где неверная женка наказана за злодеяния (туда ей и дорога), где рыжую полюбовницу съели черви?
Он – никому, а ему надобно сделать важное.
Григорий вспомнил про сынка гулящей бабы, которого священник именовал его сыном, и качнул головой. А ежели правда?
Отыскать вести о нем так и не удалось. Самоеды, что кочевали рядом, только разводили руками: «Дехелаш»[15]. А казаки смеялись в голос: «Оставайся здесь, Басурман. Сын есть, а женку отыщем».
Григорий бросил эту глупую затею. Да и самоедский отпрыск был ему не нужен. Чужая кровь.
* * *
Отец Димитрий угасал.
Глаза его смотрели не на человека, замершего у его постели, не на лик Николая Чудотворца. Он словно видел что-то внутри себя, оценивал, радовался или печалился.
«Вспоминает свои благие и греховные деяния, что ль?» – подумал кузнец. И хотел поблагодарить пастыря, сказать, что добра принес – как никто в его жизни, что лишь такие священники надобны всякому человеку, на них и надежа. Да только язык не слушался. Привык хулить и сквернословить, а не благое говорить.
Высохшая рука отца Димитрия казалась невесомой, будто он заживо превратился в мощи: а что, праведник, каких поискать. Григорий склонился, поцеловал перстень, тот едва не сполз с пальца, а потом сказал:
– Спасибо тебе, что слово замолвил. Отпустили меня, слышишь, отпустили!
Отец Димитрий наконец перевел взгляд от внутреннего своего, важного, предсмертного, к тому, что было в бренном мире.
– Слава Господу. Гриня, ты только обещай, – уж и не разобрать. – Обещай, мстить не будешь обидчикам. Говорили мы с тобой, надо простить. – Голос его окреп, откуда-то пришли силы. – Гриня?
– Выздоравливай, отец Димитрий, ты нужен людям, – ответил кузнец.
Священник что-то хотел сказать еще: укорить, воззвать к совести, напомнить о былых обетах, но в клетушку уже ворвались двое новокрещеных самоедов. Они принесли дары для большого шамана и подняли гвалт. Григорий тем воспользовался и ушел от своего благодетеля. Знал, прощается на веки вечные, и на том свете отец Димитрий будет в раю, а он в геенне огненной.
Утром на Тихона Тихого[16] коч с пятью казаками, молодым десятником и одноруким кузнецом вышел из Обдорска и поплыл на юг.
Глава 2. Тревога
1. Перемирие
– Степан Максимович, позволите войти? – Аксинья остановилась на пороге, точно робкая служанка. Сбитень нагрел серебряный ковш, канопки дребезжали в левой руке и вопили об одном: поставь на стол.
Степан замер у окна. Высокий, широкоплечий, он в простой рубахе и домашних портах выглядел лучше, чем иные в праздничном платье. Поглядел на Аксинью со всем высокомерием мужа, вершившего великие дела.
– Позволю, – ответил он, и грубый голос защекотал Аксиньин живот.
Зашла, поклонилась, поставила кувшин и канопки, расписанные рыжими цветами, налила ягодный сбитень, с удовольствием вдыхая запах.
Степан жадно схватил канопку, осушил до дна и повелительно махнул культей: еще.
– Свободна? – Аксинья опустила взгляд.
Персидский ковер, недавно постеленный в покоях, радовал глаз. Яркие цветы, завитки по алому полю, стебли, в коих пыталась найти знакомые травы, да чужая земля рождала иные, неясные ей узоры.
Степан кивнул. Она поклонилась с той же чинностью и, утопая в пушистом ковре, направилась к двери. Сдержанность не была сильной ее стороной, и плечи подрагивали. Она уже ступила на порог, да рубаха неожиданно дернулась, зацепилась за что-то, окаянная. Аксинья повернулась, и мужчина сграбастал ее в объятия. Наконец дав себе волю, захохотала.
– Степан Максимович, позволите вас порадовать? – прошептала она, и мягкие мужские губы тотчас же ответили.
Какими тропами пришли они к ласковому согласию, Аксинья и сама не знала. Прошедшие годы иногда проносились в ее памяти вереницей. Она, полуживая, стучит в ворота солекамских хором. Степан, с презрением глядящий на нее. Его ярость и пыл. Разлука и холодная встреча. Руки, скользящие по светлым волосам. Водяной червь, что чуть не отнял его…
Она, тревожная, недоверчивая, твердила: скоро жизнь изменится. Купеческая дочь из далекой Москвы скоро разрушит ее жизнь.
Она прогоняла с глаз ничтожную