Елена Арсеньева - Лживая инокиня (Марья Нагая — инокиня Марфа)
Афанасий быстро обнял сестру, на миг крепко, крепче некуда, прижал ее к себе — и выскользнул за дверь…
Все эти годы Марья Федоровна старалась не думать о том разговоре, не вспоминать о нем. Постепенно он стал казаться ей чем-то невероятным, а может быть, просто приснился? Ох как хотелось высказать все это Годуновым! Но не обмолвилась ни словом. Такую — молчаливую — и вернули ее в монастырь. А вскоре за ней прибыл князь Скопин-Шуйский и сообщил о смерти Годунова и его жены, а главное — о том, что на царский трон воссел теперь человек, который называет себя сыном Грозного, Дмитрием. Все верят ему, из уст в уста народ передает подробности его чудесного спасения в Угличе: господь бог-де навел в тот день слепоту на очи царицы Марьи Федоровны и всех окружающих, помутил ее разум, никто и не заметил, что хоронили-то чужого ребенка, как две капли воды похожего на царевича, а его спасли, спрятали верные люди…
«Может быть, так оно и было? Может быть, это правда?» — беспрестанно спрашивала себя инокиня Марфа в дороге, на ночлегах, за едой, на молитве.
Спрашивала, но не находила ответа…
Выехали из Троицы рано утром.
— Господи, будь что будет, на все твоя святая воля, господи, наставь, вразуми меня, бедную! В руки твои вверяюсь! — зашептала инокиня исступленно, то забиваясь в угол кареты, то вновь приникая к окну.
— Буди здрав государь-батюшка, многая лета царю Дмитрию Ивановичу! — зазвенели вдруг голоса.
Марфа задрожала так, что выронила из рук четки.
Он! Он уже здесь! Решил не ждать ее в Москве, выехал навстречу…
Карета остановилась. Князь Скопин-Шуйский распахнул дверцу, выдвинул подножку, склонился в поясном поклоне.
Не выдержав нетерпения, инокиня бросилась вон из кареты — и оказалась в объятиях невысокого юноши, чья одежда была буквально усыпана драгоценными каменьями.
— Матушка! — вскричал он, задыхаясь. — Родненькая моя матушка!
Марфа смотрела на него, но ничего не видела от нахлынувших слез. Вцепилась в его руки, уткнулась в жесткое от множества драгоценностей ожерелье, не чувствуя, как камни царапают лицо. Дала волю слезам, которые копились все эти четырнадцать мучительных лет.
Вдыхала незнакомый запах, казавшийся ей родным…
— Она его признала! Мать признала сына! Он, это истинно он! Будь здрав, богом хранимый государь! — неслись со всех сторон умиленные крики.
Марфа кое-как разлепила склеенные слезами ресницы, разомкнула стиснутые рыданием губы:
— Митенька, ох, душа моя, радость… Ты, это ты, дитя ненаглядное! О господи!..
И снова припала к его груди.
Конечно, по стране продолжали ходить слухи, что Дмитрий — вовсе не царевич законный, а монах-расстрига Гришка Отрепьев. Но народ, обрадованный освобождению от тихого удушья, которым давил страну Годунов, жаждал услышать подтверждение: это истинный, богом данный царь! И услышать это люди хотели не от Богдана Вельского, не от лживого Шуйского, который с равным пылом то клялся, что на троне сын Грозного, то уверял, что он самозванец. Уверить народ в истинности Дмитрия должна была его мать, инокиня Марфа, звавшаяся некогда царицей Марьей Федоровной Нагой.
А она не могла… Не могла сделать это, положа руку на сердце! Разве отыщешь в чертах двадцатичетырехлетнего мужчины черты двухлетнего ребенка, которого когда-то отняли у нее?
Однако… теперь она была окружена почетом, какой прежде и не снился — ни в Угличе, ни даже при дворе Грозного, супруга ее, ни, само собой, в выксунской дремучей глуши. Царь советовался с ней по всякому поводу, даже и по государственным делам, он привез ей на поклон свою невесту, Марину Мнишек, — правда, полячку, выбранную помимо материнской воли, но что поделать?..
Невеста прибыла с великой пышностью. Монахини, коим велено было стать двумя рядами вдоль ведущей к крыльцу дороги, глядели сурово, ибо ничего подобного в жизни не видели: ни благочестивая Ирина Федоровна, жена царя Федора Ивановича, ни звероватая Марья Григорьевна, супруга Бориса Годунова, не являлись сюда в сопровождении такой роскошной свиты, под гром музыки и восторженные крики. Одно слово — полячка безбожная прибыла!
Царица изо всех сил старалась держаться если не доброжелательно, то хотя бы приветливо. Но, когда вышла на крыльцо и увидела государеву невесту в этих ее непомерных юбках, с которыми та еле управлялась, напоминая корабельщика, который не может сладить в бурю с парусом, чуть в голос не зарыдала. И что в ней нашел Дмитрий?! Ну ладно, еще когда судьба его победы зависела от поляков, он мог держаться за слово, данное дочери сандомирского воеводы. Но теперь-то, когда первейшие русские красавицы почли бы за великое счастье сделаться государевыми избранницами… Нет, вызвал к себе эту полячку. Чем она его так приворожила? Ну разве что и впрямь приворотными зельями. Ведь посмотреть не на что, от горшка два вершка, в поясе тоньше, чем оса: ветер дунь — переломится. Даже до монастыря долетали слухи, будто Маринка — великая мастерица пляски плясать, для нее нарочно музыканты и в покоях, и в тронных залах играют, только пляшут не скоморохи, а сама невеста государева, да и он от нее не отстает. Он… царь!
Царь?..
Инокиня Марфа покрепче стиснула губы и даже головой едва заметно качнула, отгоняя ненужные мысли. Но были они слишком тягостны — разве отгонишь? Поэтому глаза ее, глядевшие на гостью, были не приветливыми и даже не суровыми, а просто-напросто растерянными.
«В самом ли деле эта востроглазая девочка верит, что перед ней истинный сын Ивана Грозного? Или готова на все ради трона, ради несметных богатств, почета и поклонения? А может быть, говорят правду о том, будто Дмитрий намерен привести в Россию латинскую веру? Нет, этого не может быть! Ведь он приказал невесте провести неделю в православном монастыре, венчаться будет заново, по нашему исконному обряду… Разве он сделал бы это, если бы и впрямь был подослан иезуитами? Теперь он царь, над всеми властен, кого хочет — казнит, кого хочет — милует. Мог бы делать все, что его душе угодно. А он ведет себя именно так, как должен вести себя истинный, законный государь!»
Она зажмурилась что было сил, пытаясь подавить слезы, но они все же привычно поползли по щекам. Ох господи, сколько же слез она пролила за эти долгие, бесконечные годы монастырского заточения! Но почему кажется, что именно в последний год — самый сытый, свободный, самый вроде бы счастливый в ее жизни! — она плакала куда чаще, чем прежде. Плакала украдкой…
Ужас в том, что она сама по-прежнему не может достоверно признать сына, которого в последний раз видела двухгодовалым ребенком!
А в общем-то ее признания больше вроде бы никого и не интересовали.