Счастье со вкусом полыни - Элеонора Гильм
Голуба закрыл глаза и долго молился, каялся в грехах своих. Пробудился от своего крика: во сне его обнимал и называл другом Хрисогон.
* * *
Феодорушка недовольно кряхтела, укоряя бестолковую мать. Только накормили сладким молоком, только в зыбку уложили – и тут же вытащили на свет Божий, точно не ценят дитя, дарованное небесами.
Аксинья улыбалась дочке, поправляла одеяльце, подбитое беличьим мехом, легонько укачивала ворчунью – лишь бы скорее уснула. Она не глядела на мужчину, не ловила его взгляд, не заискивала перед Хозяином. Просить прощения за дитя, за дочь! Подрастеряла гордость за долгий и маетный путь, но не было той силы, что заставила бы лебезить перед ним.
Степан оставался в горнице, дышал тяжело, воздух из ноздрей, кажется, доходил до нее, щекотал лоб. Аксинья уже третий месяц маялась, иссекала душу предчувствиями, представляла его гневное: «Уйди прочь», вспоминала бред свой и не ждала Степана.
– Отчего не сын?
Сказал самое глупое, что можно вообразить. Аксинья тихонько качала Феодорушку, сдерживая такой же глупый ответ.
– Отчего молчишь? – продолжал он.
Радостно изводить того, кто чувствует, гневается, замечает ее небрежение, Аксинья продолжала опасную затею. Не выпуская из рук теплого свертка, она пошла к лавке, села, не приглашая Степана, но видом своим намекая: сядь.
– Погляди.
Второе дитя ее, ладное, белокожее, светлое – точь-в-точь отец – казалось ангелом посреди грешной жизни. Такая дочь разочарование обратит в радость.
Она не ошиблась. Степан провел вечер в ее горнице. Не звучало гадких слов и обвинений. Он рассказывал о долгом пути, жаловался на усталость и с умилением глядел на Феодорушку. Аксинья знала: скоро придет время для разговоров, что разорвут ее сердце. Но сейчас, прижавшись к мужчине, изображала спокойствие и безмятежность.
Степан остался в горнице до утра, Аксинья с затаенным смехом глядела на его неуклюжие попытки свернуться калачиком на короткой лавке, впрочем, закончившиеся быстро: он захрапел, да так, что дребезжала слюда в оконце.
Аксинья полночи не спала: качала Феодорушку, возносила хвалу Богородице, что сжалилась над ней, грешницей. Не пыталась уже постичь, почему судьба, переменчивая, странная, порой дарит ей незаслуженное счастье, балует, как родитель непослушное дитя.
Испугалась она, черной копотью покрывалась душа: станет прежним, заносчивым, злым. Нет, сбылось заветное. Степан Максимович Строганов, хозяин сердца ее и плоти, принял дочку. Не укорял, не кричал, не грозил отослать – спал на ее постели. Аксинья, прежде чем прижаться к нему, ласково провела по могучему плечу.
* * *
– Прости, Господи, грешника, – повторяла Марья Михайловна и без всякого трепета глядела на восковое лицо мертвеца.
Никифор, прозванный Нехорошим – она считала сие прозвище несправедливым, – правая рука мужа, уважал хозяйку, аки мать родную. Предложил погубить Степку, наказать за прошлое и настоящее. Марья Михайловна отговаривала, стыдила его, напоминала, что Бог лишь один наказывает и милует.
Стыдила… Да только чуяла в себе – не призналась в том духовнику своему – черную радость от мысли, что Степка не будет по земле ходить. Ждала вестей.
Какие теперь вести…
Мертвый Никифор сквозь белые веки глядел на нее с укоризной. Могла предупредить, уберечь от гнева Степанова…
– Покойся с миром, – сказала верному слуге на прощание.
Служанке велела передать серебро и записку настоятелю храма, чтобы всякую службу поминал Никифора, верного слугу. Сорокоуст[105] поможет душе его обрести прощение.
* * *
На Мартына Лисогона[106] Голуба вернулся в Соль Камскую, всякий по лицу его мог прочесть: на душе его творилось неладное. Он заперся со Степаном, слышны были на весь дом громкие речи.
А после усталый путник увлек за собой жену в покои, да кто бы его винил?
– Все словно издеваются надо мной. – Лукерья обиженно кривила рот и даже не подумала обнять мужа.
Она стала еще краше: исчезла девичья мягкость, брови изгибались, глаза сверкали серыми каменьями, перси не умещались в его руке… Голуба почуял, как порты стали тесными. Казалось, все его думы, вся тоска очутилась там, внизу.
Забыть про худые дела, про руки, испачканные кровью, прижаться к жене…
– Люблю я тебя, голубка моя.
– Пантелеймон, не могу слышать это словцо. Аж тошно!
– Лукерья, да что же ты? – Голуба порой не знал, что говорить жене, как утихомирить ее ярость.
– Что я? Я должна растить чужого ребенка? Зачем?
– Лукаша, мы же все решили… Степан защищает дочку от худых людей… Аксинья здесь, рядом, и не будет тебе бременем девочка. Что ж изводишь себя? И меня заодно!
– Растить! А ежели с ними что-то случится? Зачем такой груз?
Голуба уже забыл о персях жены, и уд в портах поник.
– Ты Бога гневишь! Ежели со Степаном и Аксиньей что-то… – Он не смог договорить, язык не повернулся. – Нютку и Феодору буду растить как своих. И ты будешь! Степан побратим мой!
Лукерья стояла прямо, сжимая руки чуть ниже сердца. Он видел по ее поджатой губе, что не убедил жену, не вытащил из души черноту. Да только сейчас не хотел он о том думать. Прочь от нее… Да куда-нибудь подальше! В кабак?
Он принялся натягивать сапоги, те отчего-то не лезли, словно какой-то шутник подкинул детскую обувку. Жена глядела на него холодно, как на незнакомца. Презрела свои обязанности! Голуба чертыхнулся, отбросил сапоги в стену, они ударились с громким стуком и упали недалеко от жены.
– Пантя. – Лукерья не стала причитать и жаловаться, как он того ожидал. Подошла к Голубе, встала на колени подле него, не жалея богатого платья. – Ты же только домой вернулся, а уже куда-то уходишь?
– Надобно мне, – прочистил горло.
Лукерья размотала убрус, сняла повойник, и его истосковавшемуся взгляду открылось золото волос. Руки сами потянулись к богатым прядям, гладили шелковый подбородок, высокое чело, длинную шею. А когда Лукерья взяла его за руку и повела к супружескому ложу, Голуба забыл обо всех делах и обидах, обнимал жену, точно в первый раз.
* * *
Аксинья сидела по правую руку от Степана и не верила счастью. Казалось ей, что никогда не соберутся все за одним столом, не выпьют из одной ендовы. Обычная субботняя трапеза, праздника не сыскать – Пудов день[107] не в счет.
Маня и Дуся носили огромные блюда и супницы, дивный дух плыл впереди них, каждый глотал слюну в предвкушении. Расстарались поварихи – лебедя приготовили с потрохами, баранину в полотках[108], уху из карасей. Аксинья сама приложила руку к каждому яству, не жалела перца