Анастасия Туманова - Полынь – сухие слёзы
Крестьяне снова безмолвно склонились до земли. Кособокий тарантас тронулся с места и со скрипом покатился по дороге.
– Из тришкинских покатила душу вынать, сулема… – сплюнула Агафья. И тут же зычно заорала на притихших девок: – А вы чего выстроились? Живо ложок докашивать! А то с этой станется, последний наш денёк у нас заберёт!
– Хоть бы чёрт её саму забрал, нам на счастье… – сквозь зубы сказал Яким и неловко побежал через луг по колючим пенькам скошенной травы. За ним припустили и остальные. Устя метнулась было вслед за матерью, но рыжая Танька поймала её за рукав:
– Поглянь – никак, Силины едут?
Усталое лицо Устиньи потемнело ещё больше. Загородив от солнца глаза ладонью, она всмотрелась в дорогу, по которой катила, приближаясь, телега, запряжённая бурой лошадкой.
– Они, – отрывисто сказала она. Танька просияла и, подхватив мокрый от росы подол сарафана, выбежала на дорогу. Когда телега подкатила ближе, она низко поклонилась, выпрямилась, разулыбалась. В телеге, свесив ноги наружу, сидели старый Силин и его сын Антип. Младший, Ефим, правил лошадью.
– Бог в помощь, Танька! – крикнул Прокоп.
– И вам того ж, Прокоп Матвеич! – звонко отозвалась она. – Косить, что ли?
– Куды, откосились уж, соннышко-то высоко… А вы неуж не успели?
– Докашиваем… – отвечая старику, Танька то и дело косила глазами на Ефима. Тот или не замечал этого, или притворялся, – но, когда брат, посмеиваясь, ткнул его кулаком в плечо, повернулся и хмуро улыбнулся Таньке. Однако улыбка его пропала, когда он встретился глазами с Устиньей. Та с силой, не таясь, сплюнула в пыль, повернулась и размашисто зашагала прочь по скошенному полю, словно не замечая острого жнивья, которое кололо её босые ноги. Танька растерянно пожала плечами, ещё раз улыбнулась Силиным и, подскакивая и морщась, кинулась вслед за подругой. Стояло жаркое лето 1856 года – года окончания Турецкой войны.
Три года назад, после смерти старого полковника Закатова и известия о гибели его старшего сына, болотеевцы, как избавления небесного, ждали приезда в родные пенаты молодого барина Никиты Владимировича. Прокоп Силин ходил весёлый, улыбался в бороду, успокаивал встревоженных односельчан:
«Не журись, мужики, я Никиту-то Владимирыча, барчука младшего, с малолетства евонного знаю! Я его и на лошадке катал, и парни мои его забавляли, из одной мисы он с нами хлебал! Добрый барин, хороший, пошли ему господь! Кто ж и подумать мог, что он нас всех в наследство-то получит? Авось, приедет молодой барин, мы ему всем миром в ноги-то грохнемся, он нас и послушает! Я ж знаю, как всё хозяйство наладить, чтоб и нам, и барину ненакладно было! Все довольны останутся, ещё и шти с мясом варить станем!»
«Ну, уж хватил ты, Матвеич, – «с мясом…» – вздыхали крестьяне, у которых уже несколько лет пёкся хлеб из мякины с корой, но поглядывали на Силина радостно. Однако дни шли, а молодой барин всё не ехал. И однажды в конце осени Прокоп Силин вернулся из конторы, где разговаривал с управляющей, почерневший и злой. Сквозь зубы рассказал сбежавшимся к его двору мужикам, что барин Никита Владимирыч приехать никак не может, поскольку началась война с туркой и он со своим полком выехал «на стражения». Амалию Веневицкую он официальным письмом назначил своей управляющей, и последние надежды на избавление болотеевцами были похоронены.
Вскоре был объявлен и внеочередной солдатский набор, под который попали почти все здоровые молодые парни Болотеева: только Прокопу Силину удалось купить за немалые деньги рекрутские квитанции для своих сыновей. Кроме того, он, поскольку был старостой, был избавлен и от барщины, и его семья во всей округе одна по-прежнему жила хорошо и справно.
Шесть дней работ на барина в неделю, разумеется, не были отменены: крестьяне не смели даже просить об этом управляющую. Если раньше что-то поделать с Веневицкой мог хотя бы Силин, то теперь от проклятой Упырихи совсем не стало житья. С утра до ночи она пропадала на работах, не ведая, казалось, никакой усталости и могла целый день простоять над душой у пахарей или косцов, не сводя с них жёлтых круглых глаз. Отлучиться от работы, даже чтобы попить воды или сбегать в куст по нужде, было теперь невозможно. Младенцы пищали до хрипа, положенные в меже или под кустом: матери не могли подойти к ним, чтобы дать грудь. Малыши постарше, за которыми некому было смотреть, оставлялись в опустевшей деревне одни, и постоянно случалось, что ребёнок, за которым не было присмотра, падал в колодец и тонул, опрокидывал на себя котёл кипятку, был закусан собакой, покалечен лошадью, поранился серпом или бороной… Бабы выли, но поделать ничего не могли: за малейшую провинность у Веневицкой следовала самая беспощадная расправа. Драли теперь не только на конюшне, но и прямо на работах, в меже: для этого за управляющей всегда следовали трое-четверо дворовых с охапками прутьев. Из этих молодцов особенно выделялся Афанасий: здоровенный парень с косой саженью в плечах, низким лбом и водянистыми, тупыми глазами, тускло глядевшими из-под белёсых бровей. За наказаниями Упыриха всегда наблюдала лично, и крестьяне уже заметили, что после этих расправ она как будто становится веселее и разговорчивее.
«Упыриха и есть, вурдалачиха! – плевались они втихую. – Чужой болью, как клоп кровью, кормится! А как только покончит над человеком издюваться – чичас свово Афоньку в спальню волокёт! Прямо средь бела дня, бесстыжая! И за какой только смертный грех она к нам приставленная… Когда только добрый человек сыщется, уходит её…»
Веневицкая, видимо, чувствовала, что ненависть к ней растёт, и поэтому отряд из дворовых следовал за ней повсюду. Афанасий и вовсе не отходил от Веневицкой ни на шаг, и дворня шёпотом рассказывала, что Афонька находится безотлучно при Упырихе и по ночам, а в господских комнатах ведёт себя как барин, валяется на диванах, приказывает девкам чесать себе пятки и величать Афанасием Никифорычем. Судя по раздобревшей физиономии Афоньки и его отвисшему животу, так всё и было. Дворня, которая и прежде мучилась от Упырихи более всех, теперь вынуждена была терпеть ещё и Афонькины придирки. За три года в усадебном сарае повесилось четыре девки, две пропали без вести, несколько человек было забито до смерти, множество крестьян числилось в бегах.
Голод подступал к закатовским крепостным всё плотней. Во дворах уже почти никто не держал скотины: старая болела и дохла от бескормицы, а купить новую было не на что. Навоз больше не вывозился на поля, и земля скудела. Голодные, рахитичные, покрытые коростой дети болтались по окрестным сёлам, выпрашивая милостыню. За три года на селе не было сыграно ни одной свадьбы, Упыриха попросту запретила их: «Нечего гулять, работайте». Крестьяне даже не спорили: всё равно ни играть свадьбы было не на что, у девок давным-давно и в заводе не имелось приданого, пряли и ткали только на барина.