Жорж Санд - Мопра. Орас
Маркас оказался все же настолько понятлив, что и сам воспринял республиканские идеи и заразился романтическими чаяниями всеобщего равенства, возрождающего Золотой век, какими одержим был добрейший Пасьянс. Услышав от своего друга, что насаждать эти взгляды следует с осторожностью (заповедь, которую, впрочем, сам Пасьянс не соблюдал), идальго, к тому же повинуясь склонности и привычке, никому не говорил о своих воззрениях. Однако он прибегал к пропаганде более действенной, разнося из замка в замок, из хижины в хижину, из дома лавочника во двор крестьянина дешевые книжонки, как, например, «Наука простака Ричарда» и другие брошюры о народном патриотизме. Если верить иезуитам, эти издания распространяло безвозмездно среди простонародья некое тайное общество философов-вольтерьянцев, вовлеченных в дьявольские козни франкмасонов.
Итак, внезапное решение Маркаса объяснялось столько же его революционным энтузиазмом, сколько и любовью к приключениям. Давно уже хорьки и куницы казались жаждавшему подвигов идальго противниками слишком ничтожными, а гумно — полем деятельности слишком ограниченным. Обходя добропорядочные дома, он ежедневно прочитывал где-нибудь в буфетной вчерашнюю газету, и ему мерещилось, что война за американскую независимость, объявленная провозвестницей возрождения справедливости и свободы во всем мире, приведет к революции во Франции. Правда, влияние идей, которым предстояло пересечь моря и завладеть умами на нашем континенте, Маркас представлял себе несколько упрощенно. В мечтах рисовались ему солдаты победоносной американской армии, прибывающие на бесчисленных судах, дабы вручить французскому народу оливковую ветвь и рог изобилия. В этих мечтах он видел себя командиром героического легиона: воин, законодатель, точная копия Вашингтона, он возвращался в Варенну, пресекал злоупотребления, отбирал крупные поместья и наделял каждого труженика надлежащей долей благ; но, действуя столь решительно и сурово, он покровительствовал добрым и честным дворянам, давая им возможность вести достойное существование. Не приходится говорить, что в своих представлениях Маркас вовсе не учитывал прискорбной неизбежности глубоких политических кризисов и что ни единая капля крови не запятнала романтическую картину, развернутую Пасьянсом перед его взором.
Как далеко было от этих величавых упований до роли камердинера господина де ла Марша! Но иного пути для достижения цели Маркас не видел. Экспедиционный корпус, отправляемый в Америку, давно уже был сформирован, а получить место на торговом судне, следующем за эскадрой, Маркас мог лишь в качестве участника похода. Идальго обо всем расспросил аббата, не посвящая его в свои планы. Отъезд Маркаса поразил своей неожиданностью всех обитателей Варенны.
Едва идальго ступил на американский берег, он ощутил непреодолимую потребность, захватив свою огромную шляпу и огромную шпагу, как у себя в Варение, в одиночку пуститься прямиком через лес; но совесть запрещала ему покинуть хозяина, с которым он связал себя обязательством. Он рассчитывал на удачу, и удача ему сопутствовала. Но война оказалась куда более суровой, более губительной, чем можно было ожидать, и де ла Марш опасался, хотя и понапрасну, как бы слабое здоровье тощего оруженосца не стало ему помехой. Угадав желание Маркаса освободиться от принятых на себя обязательств, де ла Марш предложил снабдить его деньгами и рекомендательными письмами, дабы он мог вступить добровольцем в американскую армию. Зная, что де ла Марш далеко не богат, Маркас от денег отказался, рекомендации же взял и совсем налегке, проворней самой резвой из ласочек, когда-либо попадавших на острие его шпаги, отправился в путь.
Идальго намерен был перебраться в Филадельфию, но, узнав благодаря случайности, о которой незачем здесь распространяться, что я на юге, и рассчитывая не без основания найти у меня совет и поддержку, он добрел сюда, скитаясь в одиночестве по незнакомой местности, почти пустынной, где на каждом шагу подстерегает опасность. Пострадала лишь его одежда: желтое лицо Маркаса не стало более желтым, а новый поворот судьбы был для идальго не более удивительным, чем переход от Сент-Севэра до башни Газо.
Необычным показалось мне только одно: Маркас то и дело оглядывался, словно ему хотелось кого-то окликнуть, но тут же с улыбкой вздыхал. Не удержавшись, я спросил о причине его беспокойства.
— Эх, привычка — вторая натура! Бедный пес! Славный пес! Только скажешь: «Сюда, Барсук! Барсук, сюда!»
— Понимаю, — заключил я. — Барсук издох, а вы не можете свыкнуться с мыслью, что он уже никогда не будет повсюду следовать за вами.
— Издох? — отпрянув, в ужасе воскликнул Маркас. — Слава богу, нет! Пасьянс — друг, большой друг! Барсук доволен, но грустит, его хозяин — тоже, хозяин одинок!
— Ну, если Барсук попал к Пасьянсу, то он счастливчик, — заметил Артур. — Пасьянс ведь ни в чем не нуждается и к вам привязан, значит, и вашего пса будет холить. Вместе с достойным другом вы увидите, конечно, и своего верного пса.
Маркас вскинул глаза на человека, который, по-видимому, был хорошо знаком с обстоятельствами его жизни; но, убедившись, что никогда этого человека не встречал, решил поступить, как поступал обычно, когда что-либо было ему непонятно: приподнял шляпу и отвесил почтительный поклон.
Я немедля дал Маркасу рекомендацию; он был зачислен в полк, где служил под моим началом, и спустя короткое время его произвели в сержанты. Достойный друг проделал со мною всю кампанию и проявил должную отвагу, а когда в 1782 году я перешел под французские знамена и вступил в армию Рошамбо,[57] Маркас, желая до конца разделить мою участь, последовал за мною. Первое время он скорее забавлял меня, нежели был мне товарищем. Но вскоре благородство поступков и спокойная неустрашимость стяжали Маркасу всеобщее уважение; отныне я мог гордиться моим подопечным. Артур также весьма с ним подружился, и в свободные от службы часы Маркас сопутствовал нам в наших прогулках. Он носил ящик для коллекции и пронзал своею шпагой змей.
Когда же я пытался навести его на разговор о кузине, он умолкал. То ли он не понимал, насколько важно для меня знать во всех подробностях, как живет Эдме, в особенности сейчас, когда я был вдали от нее, то ли он придерживался на этот счет одного из тех нерушимых правил, которые диктовала ему совесть, но мне никогда не удавалось добиться от него ясного ответа и разрешить мучительные сомнения. Правда, Маркас вначале сказал, что ни о каком замужестве Эдме нет и речи; но как ни был я привычен к его туманной манере выражаться, мне показалось, будто он смущен, словно человек, обязавшийся хранить тайну. Оберегая свое достоинство и опасаясь выдать свои чаяния, я больше не настаивал, и мучительный вопрос, которого я боялся коснуться, хотя, помимо своей воли, непрестанно к нему возвращался, так и остался без ответа. Пока со мною был Артур, я сохранял рассудок и толковал письма Эдме в самом благоприятном для себя смысле. Но когда, к моему великому горю, мне пришлось расстаться с Артуром, мучения мои возобновились; пребывание в Америке становилось для меня все более тягостным.