Элиза Вернер - Роковые огни
— Так проводите меня к его вдове! Доложите о полковнике Фалькенриде.
Штадингер пошел вперед; за ним следовала высокая фигура в военной форме. Оба давно уже скрылись в комнатах нижнего этажа, а Гартмут все еще стоял, ухватившись за перила лестницы, и пристально смотрел вниз; только когда Штадингер вернулся, он опомнился и пошел назад в свою комнату.
С четверть часа он беспокойно ходил взад и вперед, борясь с самим собой. Он никогда не умел усмирять свою гордость, не научился подчиняться, а перед глубоко оскорбленным отцом он должен был низко склонить голову, он это знал. В его душе опять проснулась жгучая тоска по отцу, и она наконец одержала победу.
«Нет, я не хочу больше бежать, как трус! Сейчас мы оказались с ним под одной крышей, в одних стенах, и я попытаюсь! Все-таки он мой отец, а я его сын».
Часы на башне Родека глухо и медленно пробили десять. В лесу было очень тихо и так же тихо было в доме, где лежал покойник. Управляющий и слуги легли спать; ушла отдохнуть и Регина фон Эшенгаген, уставшая от утомительного пути из Бургсдорфа и событий этого тяжелого дня. Только несколько окон в замке были слабо освещены, Адельгейда фон Вальмоден и полковник Фалькенрид еще не ложились.
Полковник решил, что завтра он проводит молодую женщину в город. Поговорив с ней и Региной, он долго стоял у трупа друга юности, который еще вчера тан уверенно крикнул ему: «До свиданья!» и был так полон планов относительно своего имения И надежд на будущее. Теперь всему пришел конец. Холодный, неподвижный лежал он на столе, и такой же отрешенный стоял (теперь Фалькенрид у окна своей комнаты. Даже такое страшное событие не могло поколебать его ледяное спокойствие, потому что он давно разучился смотреть на смерть как на несчастье, — тяжела жизнь, а не смерть.
Он молча смотрел в окно на зимнюю ночь и тоже видел странное, призрачное сияние, озарявшее мрак леса. Теперь далекий горизонт пылал темно-красным светом, и вся северная часть неба казалась раскаленной невидимым пламенем; звезды мерцали словно сквозь пурпурную завесу. Вдруг по небу брызнули отдельные лучи; их становилось все больше и они поднимались се выше, к самому зениту, а под этим пылающим небом лежала Колодная, покрытая снегом земля. Северное сияние было в полном разгаре.
Фалькенрид так сосредоточился, любуясь сиянием, что не слышал, как дверь передней открылась и снова закрылась, потом тихо скрипнула притворенная дверь его собственной комнаты. Но вошедший не сделал ничего, чтобы обратить на себя его внимание, и застыл на пороге.
Полковник стоял у окна вполоборота, но колеблющийся свет горевшей на столе свечи позволял видеть его лицо, изборожденный горем лоб и совершенно седые волосы. У Гартмута сжалось сердце: такой страшной перемены он не ожидал. Кто был виноват этой преждевременной его старости?
Несколько минут прошло в глубоком молчании; потом в комнате раздался тихий и умоляющий, но полный с трудом сдерживаемой нежности голос.
— Отец!
Фалькенрид вздрогнул, как будто к нему обратился призрак; он медленно повернулся; на его лице было такое выражение, будто с ним на самом деле говорило привидение.
Гартмут быстро сделал несколько шагов к нему и остановился.
— Отец, это я! Я пришел...
Он замолчал, потому что встретился с глазами отца, которых он так боялся, и то, что увидел в них, лишило его мужества продолжать; он опустил голову и замолчал.
В лице полковника не было ни кровинки. Он не подозревал, что сын находится под одной с ним крышей, встреча задала его совершенно неподготовленным. Но у него не вырвалось восклицания, не видно было признаков гнева или растерянности; он стоял неподвижно и молча смотрел на того, кто был когда-то для него всем. Наконец он медленно поднял руку и указал на дверь.
— Уходи!
— Отец, выслушай меня!
— Уходи, говорю тебе!
— Нет, я не уйду! — страстно воскликнул Гартмут. — Я знаю, что наше примирение зависит от настоящей минуты. Я оскорбил тебя, и лишь теперь чувствую, насколько больно и глубоко; но ведь я был тогда семнадцатилетним мальчиком и пошел за своей матерью. Подумай об этом, отец, и прости меня, прости своего сына!
— Ты — сын женщины, имя которой носишь, а не мой! — резко ответил полковник. — Фалькенрид не может считать сыном бесчестного человека.
Гартмут едва не вспылил, услышав страшные слова; кровь ударила ему в голову, но его взгляд упал на седые волосы отца, на его лоб, и он сдержался.
Оба думали, что они одни в тиши ночи, и не подозревали, что их разговор состоялся при свидетеле. Адельгейда не ложилась спать; она знала, что все равно не уснет после волнений дня, так быстро сделавшего ее вдовой; все еще в темном дорожном платье, в котором была, во время несчастной поездки, она сидела в своей комнате, как вдруг услышала голос полковника. С кем он мог говорить в такой поздний час? Он никого не знал здесь, и его голос звучал как-то особенно глухо и угрожающе! Молодая женщина с беспокойством встала и вышла в переднюю, чтобы послушать, не случилось ли там чего-нибудь. Вдруг она услышала другой голос, знакомый ей, произнесший слово «отец», и, как молния, перед ней блеснула истина. Она остановилась, как пригвожденная к полу.
— Ты хочешь сделать эту минуту еще тяжелее для меня, — сказал Гартмут, едва владея собой. — Пусть так, я и не ожидал иного. Вальмоден, конечно, сказал тебе все; воображаю, в каком виде он все представил! Но в таком случае он не мог умолчать и о том, чего я достиг. Я принес тебе лавры поэта, отец, первые лавры, заслуженные мной. Познакомься с моим произведением, пусть оно поговорит с твоим сердцем, и ты почувствуешь, что его творец не мог жить и дышать, оставаясь военным, ведь эта профессия убивает поэтический талант. Тогда ты забудешь мою несчастную мальчишескую выходку.
Это был опять Гартмут Роянов, говоривший пылко и самоуверенно, с апломбом, это был творец «Ариваны», для которого не существовало понятие долга или какие-либо ограничения. Но здесь он натолкнулся на скалу, о которую разбивались все его доводы.
— Мальчишескую выходку? — жестко повторил Фалькенрид. — Да, так назвали твой поступок, чтобы дать мне возможность остаться на службе; я же называю его иначе, так же, как все мои сослуживцы. Ты был накануне получения чина поручика, через несколько недель твое бегство было бы и перед законом постыдным дезертирством, и я лично никогда не расценивал его иначе. Ты был воспитан в строгих понятиях о чести и знал, что делал; ты был уже не мальчик. Кто скрывается от военной службы, являющейся его долгом перед отечеством, тот — дезертир; кто нарушает свое слово, тот — бесчестный человек; ты сделал и то, и другое. Впрочем, ты и тебе подобные без труда проделываете такие вещи.