К морю Хвалисскому (СИ) - Токарева Оксана "Белый лев"
В досаде он воткнул взгляд в дубовые бревна стены.
Дерево, оно ведь тоже нагое. Обрубили ветви, отсекли корни, содрали кору-одежду. Стыдится ли дерево своей наготы или, оторванное от корней, теряет душу и память? Беззлобная душа дана дереву! После всех мук, что от человека претерпевает, делится с ним последним, что имеет – своим теплом. Кабы и человеку такую душу иметь, кабы научиться все прощать! Только как человеку жить без корней, без вервия-рода, без священных рощь, без могил предков? Что ему делать? Ждать, когда зарастут раны на душе и на теле, искать старое родство или пытаться укорениться на новом месте?
Кто-то тронул мерянина за плечо. Он обернулся, ожидая увидеть прекрасное лицо боярышни, но вместо того его взору предстала обширная лысина и бородавчатый нос дядьки Нежиловца. Вокруг добрых глаз старика солнечными лучиками разбегались морщинки. В руках он держал миску, над которой реял добрый парок. Ложка стояла в гуще, и по краям растекался золотой елей.
– На, Лягушонок, поешь! Небось, у Фрилейфа ничего, кроме рыбьей чешуи да сосновых иголок не видел, отощал-то как!
Хотя при виде вкусного варева Торопова утроба докучливо и нудно заныла, мерянин в первый миг отпрянул от плошки, словно увидел в ней болотную водицу с личинками комаров. Отведать еды значит приобщиться к дому. Причинить после того хозяевам какой вред – проступок страшный, за который боги карают сурово. А как же мысли о бегстве, о свободе, о матушке, наконец? Впрочем, в душе он уже знал, от кого другого сбежал бы, не задумавшись, из этого дома бежать почему-то не хотелось.
Когда плошка была наполовину пуста, дядька Нежиловец достал из-за пазухи какой-то небольшой предмет, завернутый в ветхую тряпицу.
– Тут на днях мерянка одна приходила, о тебе справлялась. Сказала, что хозяева ее торопятся с отъездом, пока не растаял санный путь. Просила передать тебе вместе с материнским благословлением.
У Торопа застрял в горле кусок. Дядька Нежиловец неспешно развернул лоскут, и мерянин увидел маленькую бронзовую утицу – материн любимый оберег, который она всю дорогу прятала от хазар, чтобы не отняли. Все, что осталось от дома, от семьи. Хищным, воровским движением выхватив у старого воина оберег, Тороп снова отвернулся к стене. Не след новгородцам видеть его слез. Он знал, что это будут его последние слезы.
Прижав утицу к губам, незаметно для себя Тороп заснул.
Сон, приснившийся ему, был странен и не похож на виденные ранее. Поросший серебряными ивами берег реки звенел комарьем. Колченогие люди в широких штанах с черными волосами, заплетенными в косы, сгрудившись в круг, со смехом и шутками пинали окровавленного человека, связанного по рукам и ногам. Легко глумиться над пленным! Много ли прошло времени с тех пор, как те, кто нынче смеялись громче всех, бежали прочь от его меча, и остыли ли тела этим мечом настигнутых! Велика честь одолеть вдесятером одного. Кто-то взял факел и с ненавистью ткнул им в лицо поверженного. Среди мучителей Тороп узнал Булан бея. Веселился Булан бей и не ведал, что Морана-смерть приближается к нему. Тороп услышал пение тетивы у своего уха. Увидел, как стрела пронзила горло хазарина.
Сладок был сон. Только Тороп не знал – то ли это пустая дрема – последнее дыхание лихоманок-трясовиц, то ли Берегиня-Русалка открывает завесу, скрывающую будущее.
Велесов слуга
Пока Тороп хворал, наступила весна. Потеплело. Воздух нежно ласкал кожу, как малое дитя, теребящее несмышлеными ручонками щеки и нос родителя. Снег убрался с дорог и тропинок, зачернели влажные склоны холмов, покрытые свалявшейся щетиной прошлогодней травы. Ольха и верба нарядно изоделись мягкими пушистыми сережками. От этого озерные берега и окрестности Мутной, где ольховые заросли были столь густы, что саму реку все чаще называли Волхов, казались обрамленными драгоценно-расшитой каймой. По озеру, похожие на отражения облаков, гуляли льдины, расколотые лучами солнца.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Светозарный Даждьбог Сварожич, воцарившись на небе в полную силу, вновь дарил возрожденному миру свое тепло. Целовал свою возлюбленную – Ладу-Весну. Благодарил родимую. Ведь кабы не она – век бы правили миром тьма и холод, век бы держала зловещая кознодейка-Морана светлого Даждьбога в своих ледяных подвалах. Только чистая, горячая слеза Лады-красы сумела расколоть лед, который, сказывают, был так прочен, что даже палица Перуна не сумела его разбить, только любовь воротила Даждьбога к жизни.
И пока не умерла еще в этом мире любовь, пока зажигают на коляду новый огонь, пока пекут масленичные блины, пока люди выезжают по высокой воде на речной простор закликать весну в свой край, не одолеть холодной Моране ясного солнышка! И придут весна и лето, и потекут ручьи, и будет тепло!
***
Люди боярина Вышаты Сытенича радовались весне особо. Для них весна означала начало пути, а всякий путь, как известно, ведет домой. Истосковавшиеся за долгую зиму новгородцы дневали и ночевали возле корабельного сарая, перебирая по досточкам боярскую ладью, осматривая ее борта, проверяя, все ли доски целы, выдержат ли корабельные ребра долгий переход. Вязкий черный вар кипел в котлах и гнал в небо клубы густого дыма. На засыпанной стружками, блестящей смоляными каплями земле среди обрывков канатов и сосновых корневищ, которыми обычно шили одну доску к другой, валялись сброшенные в спешке рубахи. Солнце припекало нешуточно, да и работа не давала остыть.
Торопу тоже до ужаса хотелось туда: смолить крутые борта, уплотнять канатами щели, распирать клиньями волокнистую сосновую древесину, а затем обстругивать новые доски и пришивать их взамен рассохшихся. Еще больше хотелось когда-нибудь взойти на борт горделивой морской птицы, чтобы идти куда-нибудь походом, в ту же хазарскую землю. Но пока его не то что на ладью, к нормальной мужской работе не допускали. Много ли толку от ватажника, у которого ноги подгибаются, точно у новорожденного лосенка. Мерянин заскучал в опустевшей избе, в которой прежде толклось столько разного народу, почти перестал есть, в голову опять полезли совсем было похороненные под спудом новых впечатлений мысли о побеге. И пропасть бы ему за просто так, да дядька Нежиловец выручил. Нашел-таки старый дело и по силам, и по душе.
За свое недолгое пребывание в боярском доме Тороп успел привыкнуть, что в двери в любое время дня и ночи мог постучаться со своими хворями и немочами стар и млад, богат и нищ. Все смотрели с мольбой и надеждой, все спрашивали Мураву Вышатьевну. Отказа не получал никто. Боярышня, как прежде ее мать, собирала потертый берестяной короб и отправлялась и в ведро, и в ненастье, в любой, пусть даже самый дальний конец города перевязывать раны, вскрывать вереды, скреплять лубками поломанные кости, унимать лихорадку или грудную хворь. Облегчение страданий ближнего и дальнего она понимала как свой долг перед Богом, и потому несла свое служение с истовостью человека глубокой веры.
Хотя жизнь в Новгороде была в то время почти безопасной, Вышата Сытенич обычно не отпускал дочь из дома одну, отряжая ей в провожатые и помощники помимо верной безотказной Воавр кого-нибудь из парней. Нынче время шло страдное, каждый человек был на счету. Вот дядька Нежиловец и придумал посылать с молодой хозяйкой непригодного пока к иной работе драного холопа. Тороп, понятное дело, не возражал: многие парни хотели бы оказаться на его месте, да и надо же было как-то отплатить девице за ее доброту.
Поначалу он просто ходил за хозяйкой следом, как приблудная собачонка, стараясь, чтобы ветер не сдул. Затем, когда чуть окреп, стал таскать за красавицей тяжелый короб, по вечерам освещать факелом дорогу. Когда требовалось, он помогал в лечьбе, понемногу запоминая как признаки тех или иных хворей, так и названия пригодных для их изгнания трав. Мерянин знал, что Вышата Сытенич не собирается брать с собой на Итиль ни его, холопину никчемного, ни разумницу дочь. Потому он надеялся за лето и долгую осень поднатореть во врачебном ремесле. Вот только человек предполагает, а боги чаще всего все совсем иначе располагают.