Анастасия Логинова - Усадьба
Так что сейчас, глядя на иссушенное с запавшими глазами лицо Максима Петровича, я не разделяла радости Натали – жизнь едва теплилась в нем, увы, осталось недолго…
— У вас очень сильный акцент, верно, вы недавно приехали? — спросил Максим Петрович, все же пытаясь сесть в постели, а я поспешила поправить подушки, чтобы ему было удобнее.
— Нет, monsieur, — улыбнулась я, — я француженка по рождению, но в России живу уже восемь лет.
— И что же за столько лет вы не овладели русским? – он изумился и хмыкнул: — верно, в Смольном только и делают, что дрессируют девиц говорить по-французски.
Я выдавила из себя улыбку и отвела глаза.
Сказать по правде, в Смольном русская словесность была и остается одним из основных предметов. Мы изучали ее еще в младших классах, но мне отчего-то этот язык никогда не давался: слишком грубый в отличие от изящного французского, и просто до невозможности сложный! Я до сих пор не могу взять в толк, для чего русским столько падежей и такое невообразимое количество суффиксов! Право, их язык такой же непонятный, как и они сами.
А кроме того я просто боялась изучать русскую словесность в достаточно мере – мне всегда казалось, что, если я начну отдавать предпочтение какому-то другому языку, кроме французского, то предам свою родину. А родиной моей была и остается Франция, чтобы там не говорил Платон Алексеевич.
— И как вам нравится в России, Лидия? – услышала я вопрос Максима Петровича.
Я пожала плечами:
— Здесь замечательные люди. Только немного странные… я не всегда понимаю их. И дело не только в языке. У вас странное… как это по-русски? Ideologie[7]. Вам ничем не угодишь. Покойные царь Александр Николаевич был замечательным человеком… я знаю точно, потому что Смольный принимал его в 1879 году, мне тогда было тринадцать. Я помню, какой это был красивый, умный и благородный человек. В конце концов, он совершил столько благ для русского народа, реформы, которые по новаторству своему могут сравниться разве что с реформами Петра Первого. Говорят, что он даже задумал проект Конституции, который новый царь, конечно же, ни за что теперь не реализует. И чем же русский народ отплатил ему? Этим варварством, совершенным первого марта 1881 года?! Это непоследовательно, глупо и… подло.
Наверное, я слишком разоткровенничалась – Максим Петрович немигающим взглядом смотрел мне в глаза и ухмылялся уголком рта. Когда я замолчала, чтобы перевести дыхание, он отвел взгляд, хмыкнул и произнес немного свысока:
— Вы не передергивайте, Лидия. Русский народ – крестьяне – только посмеиваются над этими барышнями да мальчонками с книжками, которые ходят к ним, отрывают от работы и толкуют про высокие материи и абстрактную непонятную свободу. Не народ убил императора, а эти выходцы из «Народной воли» или как их там… Которые, кстати, сплошь дворяне по рождению. И их даже можно понять: готовили-то их с детства для совершенно другой жизни, а на выходе из гимназий оказалось, что маменьки да папеньки разорились и содержать их впредь некому. Хочешь достойно жить – иди работать. А работать-то они не умеют: лишь теории строят да критикуют власть. Зато в них полно злости на того самого царя, который своими «новаторскими реформами» разрушил их планы на счастливую беззаботную жизнь. Несчастные люди.
— Вы что же жалеете этих revolutionnaires[8]? Вы, может быть, непротив, чтобы они пришли к власти?!
Признаться, я была изумлена: подобные мысли мне часто приходилось слышать от молодежи, но чтобы человек в возрасте Максима Петровича поддавался этим неразумным идеям…
А тот неожиданно рассмеялся – правда, смех тут же перешел в надрывный кашель, и мне пришлось вставать за водой.
— Вы смотрите на меня сейчас, Лидия, как агент сыскной полиции, ей-богу!.. – продолжил Максим Петрович, успокоив кашель. - Эти, как вы выразились, revolutionnaires никогда не придут к власти. Потому что они, теоретики и террористы, умеют только уничтожать. Они сметут когда-нибудь привычный нам уклад жизни, Лидия, можете даже не сомневаться. А кто на этих обломках сумеет взять власть в свои руки – один Бог ведает. Я-то до этого не доживу, но мне горько, что вы и Наташа увидите это воочию.
На некоторое время в комнате повисло молчание. Мне отчаянно не хотелось верить в пророчество Максима Петровича: я покинула Францию в 1874, а все мое детство прошло в условиях Третьей Французской республики – страшное революционное время. Я не чувствовала себя русской, но мне не хотелось бы, чтобы Российская Империя пережила нечто похожее на судьбу моей несчастной Франции.
— Что это мы с вами о политике все, – снова рассмеялся Максим Петрович, видимо уловив мою меланхолию. - Расскажите лучше о себе? Наташенька мне о вас все уши прожужжала. Вы имеете большую власть над моей единственной дочерью, так что я хочу знать о вас все.
Максим Петрович говорил в тоне, не терпящем возражений, но почему-то, в отличие от его сестры, мне с ним разговаривать было приятно и легко. Я и сама не заметила, как рассказала ему все то, чего не говорила никому еще. Даже сама пыталась это забыть – слишком больно…
Глава VII
…Свое детство я помню отчетливо, слово сценки из него происходили вчера. Я держусь за эти воспоминания, потому что это все, что у меня осталось.
Я родилась в 1865 году, в Париже, в годы, когда Вторая Империя[9] переживала худшие свои времена. Моя мама, Софи Клермон, урожденная, как твердят все вокруг, Софья Тальянова, с пеленок пыталась учить меня русскому языку. По словам Платона Алексеевича и Ольги Александровны это неопровержимое доказательство ее истинного происхождения, а мне же в этом видится лишь намек на то, что мама пыталась подстраховаться на тот случай, если нам пришлось бы покинуть Францию: Вторая Империя, как я уже говорила, была крайне ослаблена в тот период, зато Российская Империя была и остается сильным и стабильным государством, с которым не может не считаться мир, и где всегда можно найти приют в случае чего. Хотя я не исключаю, что у мамы могли быть и другие причины обучать меня русскому языку и традициям.
Впрочем, этот сложнейший язык мне так и не дался.
Батюшка – Габриэль Клермон – работал в департаменте транспорта, и по долгу службы ему приходилось очень часто переезжать с места на место. Соответственно, и нам с мамой тоже. Родители очень любили друг друга, в этой атмосфере любви, взаимного уважения и искренности я и росла. Оттого тяжелее мне было все потерять.
Быть может, именно потому я в свои восемнадцать все еще ни в кого не влюблена, что ищу мужчину, который так же будет смотреть на меня, как отец смотрел на маму. Пока что ни одного такого мне не встречалось. Это притом, что большинство моих подруг тайком влюблены – кто в своих кузенов, кто в друзей детства, кто и вовсе в тех редких мужчин, которых нам, институткам, удается увидеть. Даже Натали: сперва она романтизировала образ одного своего детского друга, князя Миши, как она его звала; потом была влюблена в нашего учителя истории, но, право, он так статен и хорош собою, что в него влюблена добрая половина моих подруг и даже молодых учительниц. Потом был брат Китти Явлонской, что навещал нас на Рождество – если я ничего не упустила, то он занимал мысли Натали и по сей день…
Разумеется, эти «влюбленности» были детскими увлечениями, выражавшимся лишь в писании романтических стихов да невинных перешептываниях с подругами. Ничего предосудительного я в этом не видела, хотя не рассказала бы о них отцу Натали даже под пытками.
***Тот страшный вечер, когда отцу принесли письмо, я помню до сих пор в мельчайших деталях.
— Что теперь будет?! Надобно ехать немедленно! – Маменька сжимала виски и металась по комнате.
Я в это время должна была уже спать, но, разбуженная приходом посыльного, стояла подле приоткрытой двери в гостиную и слушала. Мне было девять.
— Собирай в дорогу Лиди, мы уезжаем, — сказал отец, и я, поняв, что сейчас за мной придут, опрометью бросилась в детскую. Залезла под одеяло и сделала вид, что давно сплю.
Маменька, одевая меня, не скрывала волнения. Мы взяли только самые необходимые вещи, почти налегке бежали несколько кварталов пешком, не беря кареты. Мне было холодно, страшно, и я ужасно устала бежать, едва поспевая за взрослыми, но не хныкала, понимая, что случилось нечто очень серьезное.
Лишь через полчаса быстрой ходьбы отец остановил экипаж. Потом, через несколько кварталов, мы вышли и сели в другой. И сменили, таким образом, еще три или четыре кареты.
В последней карете мы пробыли очень долго: я уснула, прижавшись к маме и чувствуя ее ласковые руки в своих волосах. Помню, что уже рассвело, когда меня разбудил шепот отца:
— Нет, Софи, ты должна ехать с ней, мы не можем так рисковать.
— Ни за что не брошу тебя! – твердо ответила мама.