Биверли Бирн - Пламя возмездия
Нервозность ее стала сильнее от пребывания здесь, в этом убогом коттедже, где стоял знакомый ей с детства запах безысходной нужды. Хозяевами его была чета Клэнси – Джо и Марта, ирландская пара, которая постоянно нуждалась, жила в голоде, холоде и лишениях. Выросшая в нищете, Лила слишком хорошо знала эту жизнь и всегда старалась о ней забыть. Мыслями Лила была за сотни миль отсюда, во дворце Мендоза, в Кордове. Еще немного, успокаивала она себя, еще совсем недолго и она будет там.
А пока ей оставалось лишь ждать. Лила бросила взгляд на роскошные, помпезные часы, стоявшие на комоде подле кровати. В этой обшарпанной норе они выглядели до абсурда нелепо. Женщина, в доме которой находилась сейчас Лила, была душой и сердцем предана делу освобождения Ирландии, и Лила уже с давних пор поддерживала ее, помогала деньгами, как помогала очень многим, кто хоть как-то мог быть ей полезен. Стоило Лиле лишь заикнуться о том, что ей хотелось пожить несколько дней у них, как Марта тотчас же предоставила ей их лучшую в доме комнату. И сейчас эта лучшая их комната неприятно напоминала ей о невзгодах ее собственного детства и о той рискованной игре, которую она вела сейчас, даже не совсем об игре, а скорее демонстрировала ей, что ее может ожидать, если она потерпит поражение. Один Бог ведал, отчего ей вздумалось приехать в Лондон так рано. А сейчас она вынуждена сидеть и считать минуты, борясь беспокойством о Майкле. Но пока было рано. Чтобы известие от него достигло Лондона, прошло слишком мало времени – ведь для того, чтобы все его попытки увенчались успехом и стали приносить реальные плоды, требовалась, по крайней мере, еще неделя. А скорее всего, даже и больше. Так почему она…
Лила нетерпеливо потрясла головой, в надежде отогнать от себя эти мысли, которые терзали ее и не давали ни минуты покоя. Она, конечно, понимала, почему приехала. Ей просто стало невмоготу в Дублине, и она решила оттуда бежать. Не могла она сидеть там и продолжать играть эту опостылевшую ей роль очаровательной хозяйки светского салона, расписывать по дням балы, танцевать на них, когда пришла пора взяться за оружие и сразиться не на жизнь, а на смерть.
Едва заметная улыбка тронула уголки ее благородного рта. Очень занятно было бы посмотреть на лица всех ее гостей вчера вечером, когда всем им, в конце концов, стало ясно, что она не появится на этом балу в ее доме. Значит, еще один скандал в бесконечной череде светских скандалов, виновницей которых она была – они уже стали традицией. Уже одно то, что она, женщина без мужа, на глазах у всех самостоятельно принимала решения и не скрывала свое несметное богатство, было скандалом. Черт с ними со всеми, ей не впервой так поступать, и они уже к этому привыкли. Мало того, они это любили. Дублин мог как угодно и сколько угодно сплетничать о ней и, в то же время, покорно ждать, что она вытворит в следующий раз, и приглашения в Бельрев как были, так и оставались самыми престижными в городе.
Такая жизнь помогала ей скрашивать эти нелегкие годы ожидания. А теперь эта эпоха ожидания подходила к концу. Теперь игра была покрупнее и ставки повыше. Это не то, что дурачить ирландских матрон за чашкой чая или флиртовать с их продажными мужьями, тайно и явно стремившихся завоевать ее расположение. Теперь речь шла о крови.
Ей казалось, что стены этой комнатки готовы обрушиться и похоронить ее заживо. Она по своей доброй воле выбрала это жилище, напоминавшее ей тюремную камеру, чтобы, пребывая в этом спокойствии, обрести какое-то облегчение, но облегчение не приходило. Лила, ощутив в себе потребность в каком-то физическом акте, прошла через комнату к жалкому подобию туалетного столика – небольшому, шаткому сооружению на тонких ножках, с обшарпанной поверхностью и стоявшим на нем мутным волнистым зеркалом. Лила пригладила свои роскошные и не менее роскошно причесанные волосы, серебро в которых явно преобладало над огненной рыжиной – цветом ее упорхнувшей, искалеченной молодости. Но глаза, ее темные ореховые глаза, не утратили, в отличие от волос, своего огня, неповторимого блеска и выгодно оттенялись бледностью кожи и сединой волос. Лицо ее еще не знало прикосновения всевластного времени и пролитые ею слезы не оставили на нем своих зловещих отметин – ни одной морщины на лице Лилы не было и щеки ее сохраняли нежно-розовую молодость.
Она всматривалась в свое отражение в зеркале и с удовлетворением отмечала, что осталась, в сущности, почти той же Лилой, молодой и красивой, которая впервые переступила порог дворца Мендоза. Она по-прежнему оставалась красивой женщиной. «Красота – твое приданое», – часто говаривал ее отец. «Твое пригожее личико и изящная фигура обеспечат тебя тем, чего я тебе так и не сумел дать». На ее внешность отец возлагал очень большие надежды, ибо все, что он был в состоянии ей дать, ограничивалось норой в беднейшем районе Дублина и скудным пропитанием.
Старый дублинский сапожник был проклят вдвойне: с одной стороны – бедностью, с другой – случайностью, по воле которой его дедушка и бабушка попали на пароход, идущий не в Лондон, а в Дублин, когда они, погнавшись за счастьем, оставили Белоруссию, где родились и выросли и отправились в Англию, хотя попали не туда, а в Ирландию. Ирландия не стала их ни высылать, ни подвергать преследованиям, однако обеспечить их восхождение по социальной лестнице не смогла. Процветание так и не пришло. Отец Лилы, как родился бедняком, так и оставался им всю свою жизнь.
И, оставаясь евреем, иудеем, этот дублинский сапожник смог использовать свою духовную изоляцию, в которой находился всю жизнь для того, чтобы отточить свое собственное понимание религии и добился тем самым того, что она превратилась у него в некий конгломерат предрассудков и запретов, разбавляемый бормотанием вызубренных наизусть молитв на древнееврейском языке, из которых он не понимал ни слова. История еврейского народа, пропущенная через его, не отягощенный знаниями разум, превращалась в литанию непрерывных страданий. В его планы никогда не входило сделать из Лилы правоверную иудейку, скорее наоборот, воодушевить ее на поиски свободы. Судьба щедро одарила девушку, наградив ее красотой, и отец ее свято верил в то, что она, рано или поздно, окажется тем оружием, которое обеспечит ей победу в борьбе за «лучшую жизнь», одержать которую ему самому не было суждено. В ее жизни все выглядело несколько иначе – красота обрекла Лилу на бесконечные горести. Не ее красота была для нее спасением, а ее ум и, конечно, обстоятельства, сложившиеся в ее пользу – письмо, попавшее в руки ей, а не Хуану Луису. Именно эти две вещи и дали ей возможность победить – обрести богатство и власть.
Почему же сейчас она поставила на карту все: свою, с таким трудом завоеванную свободу и благословенную материальную независимость? Ведь, если ей суждено проиграть, она снова окажется без средств к существованию, нищей, обреченной на прозябание. Лила не желала думать об этом – она не проиграет, слишком сильна была ее воля к победе. Она вынашивала эти планы, без конца изменяя их, совершенствуя, добавляя каждый раз что-то новое, более продуманное, четкое. Этому она посвятила пятнадцать лет своей жизни. И она никогда не проиграет, наоборот, она обретет в сто, в тысячу раз больше, нежели имела сейчас, и ее Майкл получит все, что ему полагалось по праву. А это было самой сладостной победой, самой ценной из наград. Ее сын будет отомщен и защищен. И это неизбежно должно произойти и произойдет, если она проявит еще чуточку терпения.
Потянув за маленькую висячую ручку, она выдвинула ящик стола и стала рассматривать три вещи, которые она положила туда, едва распаковав свой багаж по приезде сюда. В первую очередь, конечно, письмо, старое, читанное-перечитанное, износившееся на сгибах, полученное ею из Пуэрто-Рико в 1882 году, еще тогда, когда она была узницей кордовского дворца. Именно это письмо и стало ее избавлением от ада, вызволением из круговерти необлегченных страданий. Сейчас это был ее талисман, с которым она никогда и нигде не расставалась.
В этом ящике покоилась еще одна частица ее жизни – миниатюра в изящной золотой рамке, изображавшая ее, Хуана Луиса и их сына, в то время еще младенца. Почему, во имя Бога, и всего святого, почему она так отчаянно цеплялась за это жесточайшее из напоминаний? Для чего она взяла ее с собой, покидая Кордову, и не расставалась с ней все эти годы? Может быть, для того, чтобы вспомнить о том, славном, счастливом времени, ныне безвозвратно ушедшем?
На миниатюре она была изображена сидя, с ребенком на руках. Хуан стоял позади, одной рукой он обнимал жену и сына, как бы желая оградить их от всех бурь и жизненных невзгод. Мать и отец излучали гордость и радость.
Художник изобразил их идиллию первых лет супружества еще до того, как Хуан Луис утратил рассудок, еще перед тем, как он стал жертвой, испепелявшей его самого и всех его близких, патологической ревности, которая привела к тому, что он в один прекрасный день буквально посадил ее на цепь. Приводя свой чудовищный приговор в исполнение, он отобрал у нее, разорвал и сжег все ее платья, а после этого приковал ее цепью, как собаку или иное опасное животное, и она была обречена на жизнь цепной собаки и даже есть как собака, из миски, стоявшей на полу. А он, тем временем, притаскивал во дворец шлюх, распутниц и устраивал с ними многодневные пьяные оргии.